Железная воля

Год издания: 2007

Кол-во страниц: 160

Переплёт: твердый

ISBN: 978-5-8159-0736-2

Серия : Русская литература

Жанр: Повесть

Тираж закончен

«Что русскому хорошо, то немцу смерть».
Выражение «железная воля» было чем-то вроде идиомы, характеризовавшей, не без доли иронии, волевые качества немецкого народа, и широко распространенной в эти годы.
Рассказ основан на подлинных событиях, относящихся к жизни Николая Лескова, когда он служил в компании «Скотт и Вилькенс» (1857—1860 гг).

 

Текст и иллюстрации печатаются по изданию:
Лесков Н.С. Железная воля / Н.С. Лесков. —
М. ; Л. : ОГИЗ, 1946.

Текст выверен по изданию:
Лесков Н.С. Собрание сочинений: в 11 т. /
Н.С. Лесков. — М. : «Худлит», 1957. Т. 6. — 1957. — 688 с.

Почитать Развернуть Свернуть

I

Мы во всю мочь спорили, очень сильно напирая на то, что у немцев железная воля, а у нас ее нет, — и что потому нам, слабовольным людям, с немцами опасно спорить — и едва ли можно справиться. Словом, мы вели спор, в наше время обыкновенный и, признаться сказать, довольно скучный, но неотвязный.
Из всех из нас один только старик Федор Афанасьевич Вочнев не приставал к этому спору, а преспокойно занимался разливанием чая; но когда чай был разлит и мы разобрали свои стаканы, Вочнев молвил:
— Слушал я, слушал, господа, про что вы толкуете, и вижу, что просто вы из пустого в порожнее перепускаете. Ну, положим, что у господ немцев есть хорошая, твердая воля, а у нас она похрамывает, — все это правда, но все-таки в отчаяние-то от чего тут приходить? — ровно не от чего.
— Как не от чего? — и мы, и они чувствуем, что у нас с ними непременно будет столкновение.
— Ну что же такое, если и будет?
— Они нас вздуют.
— Ну, как же!
— Да, разумеется, вздуют.
— Полноте, пожалуйста: не так-то это просто нас вздуть.
— А отчего же не просто: не на союзы ли вы надеетесь? — Кроме авоськи с небоськой, батюшка мой, не найдется союзов.
— Пускай и так, — только опять: зачем же так пренебрегать авоськой с небоськой? Нехорошо, воля ваша, нехорошо. Во-первых, они очень добрые и теплые русские ребята, способные кинуться, когда надобно, и в огонь и в воду, а это чего-нибудь да стоит в наше практическое время.
— Да, только не в деле с немцами.
— Нет-с: именно в деле с немцем, который без расчета шагу не ступит и, как говорят, без инструмента с кровати не свалится; а во-вторых, не слишком ли вы много уже придаете значения воле и расчетам? Мне при этом всегда вспоминаются довольно циничные, но справедливые слова одного русского генерала, который говорил про немцев: какая беда, что они умно рассчитывают, а мы им такую глупость подведем, что они и рта разинуть не успеют, чтобы понять ее. И впрямь, господа, нельзя же совсем на это не понадеяться.
— Это на глупость-то?
— Да, зовите, пожалуй, глупостью, а пожалуй, и удалью молодого и свежего народа.
— Hу, батюшка, это мы уже слышали: надоела уже нам эта сказка про свежесть и тысячелетнюю молодость.
— Что же? — и вы мне тоже ужасно надоели с этим немецким железом: и железный-то у них граф, и железная-то у них воля, и поедят-то они нас поедом. Тпфу ты, чтобы им скорей все это насквозь прошло! Да что это вы, господа, совсем ума, что ли, рехнулись? Ну, железные они, так и железные, а мы тесто простое, мягкое, сырое, непропеченное тесто, — ну, а вы бы вспомнили, что и тесто в массе топором не разрубишь, а, пожалуй, еще и топор там потеряешь.
— Ага, это вы насчет старинного аргумента, что, мол, мы всех шапками закидаем?
— Нет, я совсем не об этих аргументах. Таким похвальбам я даю так же мало значения, как вашим страхам; а я просто говорю о природе вещей, как видел и как знаю, что бывает при встрече немецкого железа с русским тестом.
— Верно, какой-нибудь маленький случай, от которого сделаны очень широкие обобщения.
— Да, случай и обобщения; а только, по правде сказать, не понимаю: почему вы против обобщения случаев? На мой взгляд, не глупее вас был тот англичанин, который, выслушав содержание «Мертвых душ» Гоголя, воскликнул: «О, этот народ неодолим». — «Почему же?» — говорят. Он только удивился и отвечал: «Да неужто кто-нибудь может надеяться победить такой народ, из которого мог произойти такой подлец, как Чичиков?»
Мы невольно засмеялись и заметили Вочневу, что он, однако, престранно хвалит своих земляков, но он опять сделал косную мину и отвечал:
— Извините меня, вы все стали такая несвободная направленская узость, что с вами живому человеку даже очень трудно говорить. Я вам простое дело рассказываю, а вы сейчас уже искать общий вывод и направление? Пора бы вам начать отвыкать от этой гадости, а учиться брать дело просто; я не хвалю моих земляков и не порицаю их, а только говорю вам, что они себя отстоят, — и умом ли, глупостью ли, в обиду не дадутся; а если вам непонятно и интересно, как подобные вещи случаются, то я, пожалуй, вам что-нибудь и расскажу про железную волю.
— А не длинно это, Федор Афанасьевич?
— Н-нет! не длинно; это совсем маленькая история, которую как начнем, так и покончим за чаем.
— А если маленькая, так валяйте; маленькую историю можно и про немца слушать.
— Сидеть же смирно, — история начинается.




II

Вскоре после Крымской войны (я не виноват, господа, что у нас все новые истории восходят своими началами к этому времени) я заразился модною тогда ересью, за которую не раз осуждал себя впоследствии, то есть я бросил довольно удачно начатую казенную службу и пошел служить в одну из вновь образованных в то время торговых компаний. Она теперь давно уже лопнула, и память о ней погибла даже без шума. Частною службою я надеялся достать себе «честные» средства для существования и независимости от прихоти начальства и неожиданностей, висящих над каждым служащим человеком по известному пункту, на основании которого он может быть уволен без объяснения. Словом, я думал, что вырвался на свободу, как будто свобода так и начинается за воротами казенного здания; но не в этом дело.
Хозяева дела, при котором я пристроился, были англичане: их было двое, оба они были женаты, имели довольно большие семейства и играли один на флейте, а другой на виолончели. Они были люди очень добрые и оба довольно практические. Последнее я заключаю потому, что, основательно разорившись на своих предприятиях, они поняли, что Россия имеет свои особенности, с которыми нельзя не считаться. Тогда они взялись за дело на простой русский лад и снова разбогатели чисто по-английски. Но в то время, с которого начинается мой рассказ, они еще были люди неопытные, или, как у нас говорят, «сырые», и затрачивали привезенные сюда капиталы с глупейшею самоуверенностью.
Операции у нас были большие и очень сложные: мы и землю пахали, и свекловицу сеяли, и устраивались варить сахар и гнать спирт, пилить доски, колоть клепку, делать селитру и вырезать паркеты, — словом, хотели эксплуатировать все, к чему край представлял какие-либо удобства. За все это мы взялись сразу, и работа у нас кипела: мы рыли землю, клали каменные стены, выводили монументальные трубы и набирали людей всякого сорта, впрочем, все более из иностранцев. Из русских высшего, по экономическому значению, ранга только и был один я — и то потому, что в числе моих обязанностей было хождение по делам, в чем я, разумеется, был сведущее иностранцев. Зато иностранцы составили у нас целую колонию; хозяева построили нам довольно однообразные, но весьма красивые и удобные флигеля, и мы сели в этих коттеджах, вокруг огромного старинного барского дома, в котором разместились сами принципалы.
Дом, построенный с разными причудами, был так велик и поместителен, что в нем могли свободно и со всякими удобствами расположиться даже два английских семейства. Над домом вверху, в полукруглом куполе, была Эолова арфа, с которой, впрочем, давно были сорваны струны, а внизу под этим самым куполом — огромнейший концертный зал, где отличались в прежнее время крепостные музыканты и певчие, распроданные поодиночке прежним владельцем в то время, когда слухи об эмансипации стали казаться вероятными. Мои господа, англичане, давали в этом зале квартеты из Гайдна, на которые в качестве публики собирали всех служащих, не исключая нарядчиков, конторщиков и счетчиков.
Делалось это в целях «облагорожения вкуса», но только цель эта мало достигалась, потому что классические квартеты Гайдна простолюдинам не нравились и даже нагоняли на них тоску. Мне они откровенно жаловались, что «им нет хуже, как эту гадину слушать», но тем не менее эту «гадину»» они все-таки слушали, пока всем нам не была послана судьбою другая, более веселая забава, что случилось с прибытием к нам из Германии нового колониста, инженера Гуго Карловича Пекторалиса. Этот человек прибыл к нам из маленького городка Доберана, что лежит при озере Плау в Мекленбург-Шверине, и самое его прибытие к нам уже имело свой интерес.
Так как Гуго Пекторалис и есть тот герой, о котором я поведу свой рассказ, то я вдамся о нем в небольшие подробности.




III

Пекторалис был выписан в Россию вместе с машинами, которые он должен был привезти, поставить, пустить в ход и наблюдать за ними. Почему наши англичане взяли этого немца, а не своего англичанина, и отчего они самые машины заказали в маленьком немецком Доберане — я наверно не знаю. Кажется, это случилось так, что один из англичан видел где-то машины этой фабрики и, облюбовав их, пренебрег некоторыми условиями патриотизма. Карман ведь не свой брат — и над английскими патриотами свои права предъявляет. Впрочем, останавливайте меня, пожалуйста, чтобы я не забалтывался.
Машины назначались для паровой мельницы и лесопильни, для которых уже были готовы здания. Высылкою их и инженера мы очень торопили, — и фабрикант известил нас, что машины шли в Петербург морем с самыми последними фрахтами. Об инженере же, которого мы просили послать, чтобы он прибыл ранее машин и мог сделать для них нужные приспособления в постройках, нам написали, что такой инженер нам будет немедленно послан; что зовут его Гуго Пекторалис; что он знаток своего дела и имеет железную волю для того, чтобы сделать все, за что возьмется.
Я был тогда по компанейским делам в Петербурге, и на мою долю пало принять из таможни машины и отправить их в нашу глушь, а также взять с собою Гуго Пекторалиса, который должен был очень скоро приехать и явиться в «Сарептский дом», Асмус Симонзен и К°, — известный нам более под именем «горчичного дома». Но в высылке этих машин и инженера вышло какое-то qui pro quo*: машины запоздали и пришли очень поздно, а инженер упредил наши ожидания и приехал в Петербург раньше времени. Только что я прибыл в «горчичный дом», чтобы сообщить для ожидаемого Пекторалиса мой адрес, мне отвечали, что он уже с неделю тому назад как проехал.
Это неприятное для меня и очень рискованное для Пекторалиса событие случилось в конце октября, который в тот год, как назло, выдался особенно лют и ненастен. Снегу и морозов еще не было, но шли проливные дожди, сменявшиеся пронизывающими туманами; северные ветры дули так, что, казалось, хотели выдуть мозг костей, а грязь повсеместно была такая невылазная, что можно было представить, какой ад должны представлять теперь грунтовые почтовые дороги. Положение опрометчивого, как мне казалось, иностранца, который в такое время пустился один в такой далекий путь, не зная ни наших дорог, ни наших порядков, — казалось мне просто ужасным, и я в своих предположениях не ошибся. Действительность даже превзошла мои ожидания.
Я осведомился в «горчичном доме»: владеет ли, по крайней мере, приехавший Пекторалис хотя сколько-нибудь русским языком, — и получил ответ отрицательный. Пекторалис не только не говорил, но и не понимал ни слова по-русски. На мой вопрос: довольно ли с ним было денег, мне отвечали, что ему выданы «за счет компании» прогонные и суточные на десять дней и что он более ничего не требовал.
Дело все осложнялось. Принимая в расчет тогдашний способ езды на почтовых, сопряженный с беспрестанными задержками, — Пекторалис мог застрять где-нибудь и, чего доброго, дойти, пожалуй, до прошения милостыни.
— Зачем вы не удержали его? Зачем не уговорили его хоть подождать попутчика? — пенял я в «горчичном доме», но там отвечали, что они уговаривали и представляли туристу все трудности пути, но что он непоколебимо стоял на своем, что он дал слово ехать не останавливаясь — и так поедет, а трудностей никаких не боится, потому что имеет железную волю.
В большой тревоге я написал своим принципалам все, как случилось, и просил их употребить все зависящие от них меры к тому, чтобы предупредить несчастия, какие могли встретить бедного путника; но, писавши об этом, я, по правде сказать, и сам хорошенько не знал, как это сделать, чтобы перенять на дороге Пекторалиса и довезти его к месту под охраною надежного проводника. Я сам в эту пору никак не мог оставить Петербурга, где меня задерживали довольно важные поручения, и притом он так давно уехал, что я едва ли мог бы его догнать. Если же будет послан кто-нибудь навстречу этой железной воле, то кто поручится, что этот посол встретит Пекторалиса и узнает его?
Я тогда еще думал, что, встретив Пекторалиса, его можно не узнать. Это происходило, конечно, оттого, что немцы, у которых я о нем расспрашивал, не умели сообщить его примет. Аккуратные и бесталанные, они давали мне только общие, так сказать, самые паспортные приметы, которые могут свободно приходиться чуть не к каждому. По их словам, Пекторалис был молодой человек, лет от двадцати восьми до тридцати; роста немного выше среднего, худощав, брюнет, с серыми глазами и веселым, твердым выражением лица. Надеюсь, что тут немного такого, по чему бы, встретив человека, можно было бы сейчас узнать его. Самое рельефное, что я мог удержать в памяти из всего этого описания, это «твердое и веселое выражение», но кто же это из простых людей такой знаток в определении выражений, чтобы сейчас приметить его и — «стой, брат, не ты ли Пекторалис?» Да и наконец самое это выражение могло измениться — могло достаточно размокнуть и остыть на русской осенней сырости и стуже.
Выходило, что, кроме того, что мною было написано в пользу этого чудака, я более уже не мог для него ничего сделать, — и волею-неволею я этим утешился и притом же, получив внезапно неожиданные распоряжения о поездках на юг, не имел и досуга думать о Пекторалисе. Между тем прошел октябрь и половина ноября: в беспрестанных переездах я не имел о Пекторалисе никакого слуха и возвращался домой только под исход ноября, объехав в это время много городов.
Погода тогда уже значительно изменилась: дожди окончились, стояла сухая холодная клоть, и всякий день порхал сухой мелкий снежок.
Во Владимире я нашел покинутый мной тарантас, который мог еще сослужить свою службу, так как на колесах было удобнее ехать, чем на санях, — и я тронулся в путь в моем экипаже.
Пути мне от Владимира оставалось около тысячи верст: я надеялся проехать это расстояние дней в шесть, но несносная тряска так меня измаяла, что я давал себе частые передышки и ехал гораздо медленнее. На пятый день к вечеру я насилу добрался до Василёва Майдана и тут имел самую неожиданную и даже невероятную встречу.
Не знаю, как теперь, а тогда Василёв Майдан была холодная, бесприютная станция в открытом поле. Довольно безобразный, обшитый тесом дом, с двумя казенными колоннами на подъезде, смотрел неприветливо и нелюдимо — и на самом деле, сколько мне известно, дом этот был холоден; но тем не менее я так устал, что решился здесь заночевать.
Несмотря на то, что по мерцавшему в окнах пассажирской комнаты огоньку я мог подозревать, что тут уже есть люди, расположившиеся на ночлег, — решимость моя дать себе роздых была тверда, и за нее-то я и был вознагражден самою приятною неожиданностью.
— Вы встретили здесь Пекторалиса? — перебил некто нетерпеливо рассказчика.
— Кого бы я тут ни встретил, — отвечал он, — я вас прошу ждать, чтобы я вам сам рассказал об этом, и не перебивать меня.
— А если это интересно?
— Тем лучше, вы постарайтесь это записать и отдать для фельетона интересной газеты. Теперь вопрос о немецкой воле и нашем безволии в моде — и мы можем доставить этим небезынтересное чтение.




IV

Отдав приказ своему человеку внести кошму, шубу и другие необходимые вещи, я велел ямщику задвинуть тарантас на двор, а сам ощупью прошел через просторные темные сени и начал ошаривать руками дверь. Насилу я ее нашел и начал дергать, но пазы туго набухли — и дверь не подавалась. Сколько я ни дергал, собственные мои силы, вероятно, оказались бы совершенно недостаточными, если бы мне на помощь не подоспела чья-то добрая рука или, лучше сказать, добрая нога, потому что дверь мне была открыта с внутренней стороны толчком ноги. Я едва успел отскочить — и тогда увидел пред собою на пороге человека в обыкновенной городской цилиндрической шляпе и широчайшем клеенчатом плаще, на пуговице которого у воротника висел на шнурке большой дождевой зонтик.
Лицо этого незнакомца я в первую минуту не рассмотрел, но, признаться, чуть не обругал его за то, что он едва не сшиб меня дверью с ног. Но что меня удивило и заставило обратить на него особенное внимание, — это то, что он не вышел в отворенную им дверь, как я мог этого ожидать, а напротив, снова возвратился назад и начал преспокойно шагать из угла в угол по отвратительной пустой комнате, едва-едва освещенной сильно оплывшею сальною свечою.
Я обратился к нему с вопросом: не знает ли он, где здесь на этой станции помещается смотритель или какой-нибудь жив-человек?
— Ich verstehe gar nichts russisch*, — отвечал незнакомец.
Я заговорил с ним по-немецки.
Он, видимо, обрадовался звукам родного языка и отвечал, что смотрителя нет, что он был, да давно куда-то ушел.
— А вы, вероятно, ждете здесь лошадей?
— О, да, я жду лошадей.
— И неужто лошадей нет?
— Не знаю, право, я не получаю.
— Да вы спрашивали?
— Нет, я не умею говорить по-русски.
— Ни слова?
— Да, «можно», «неможно», «таможно», «подрожно»... — пролепетал он, высыпав, очевидно, весь словарь своих познаний. — Скажут «можно» — я еду, «неможно» — не еду, «подрожно» — я дам подрожно, вот и все.
Батюшки мои, думаю себе: вот антик-то! и начинаю его осматривать... Что за наряд! Сапоги обыкновенные, но из них из-за голенища выходят длиннейшие красные шерстяные чулки, которые закрывают его ноги выше колен и поддерживаются на половине ляжек синими женскими подвязками. Из-под жилета на живот опускается гарусная красная вязаная фуфайка; поверх жилета видна серая куртка из халатного драпа, с зеленою оторочкою, и поверх всего этот совсем не приходящий по сезону клеенчатый плащ и зонтик, привешенный к его пуговице у самой шеи.
Весь багаж проезжающего состоял из самого небольшого цилиндрического свертка, в клеенчатом же чехле, который лежал на столе, а на нем довольно простая записная книжка и более ничего.
— Это удивительно! — воскликнул я и чуть не спросил его: неужто вы так вот и едете? но сейчас же спохватился, чтобы не сказать неловкости, — и, обратясь к вошедшему в это время смотрителю, велел подать себе самовар и затопить камин.
Чужестранец все прохаживался, но увидев, что принесли дрова и зажгли их в камине, вдруг несказанно обрадовался и проговорил:
— Ага, «можно», а я тут третий день — и третий день все сюда, на камин, пальцем показывал, а мне отвечали «неможно».
— Как, вы тут уже третий день?
— О да, я третий день, — отвечал он спокойно. — А что такое?
— Да зачем же вы сидите здесь третий день?
— Не знаю, я всегда так сижу.
— Как всегда, на каждой станции?
— О да, непременно на каждой; как выехал из Москвы, так везде и сижу, а потом опять еду.
— На каждой станции вы сидите по три дня?
— О да, по три дня... Впрочем, позвольте, я на одной просидел два дня, у меня это записано; но зато на другой четыре, это тоже записано.
— И что же вы делаете на станциях?
— Ничего.
— Извините меня, может быть, вы нравы изучаете, заметки ваши пишете?
Тогда это было в моде.
— Да, я смотрю, что со мною делают.
— Да зачем же вы это позволяете все с собою делать?
— Ну... как быть... — отвечал он, — видите, я не умею по-русски говорить — и я должен всем подчиниться. Я это так себе положил; но зато потом...
— Что же будет потом?
— Я буду все подчинять.
— Вот как!
— О да; непременно!
— Но как вы могли пуститься в такой путь, не зная языка?
— О, это было необходимо нужно; у нас было такое условие, чтобы я ехал не останавливаясь, — и я еду не останавливаясь. Я такой человек, который всегда точно исполняет то, что он обещал, — отвечал незнакомец, и при этом лицо его, которого я до сих пор себе не определил, вдруг приняло «веселое и твердое выражение».
«Боже, что за чудак!» — думаю себе и говорю:
— Но вы извините меня, пожалуйста, разве этак ехать, как вы едете, — значит «ехать не останавливаясь»?
— А как же? — я все еду, все еду; как только мне скажут «можно», я сейчас еду — и для этого, вы видите, я даже не раздеваюсь. О, я очень давно, очень давно не раздеваюсь.
«Чист же, — я думаю, — ты, должно быть, мой голубчик!» И говорю ему:
— Извините, мне странно, как вы собою распоряжаетесь.
— А что?
— Да вам бы лучше поискать в Москве русского попутчика, с которым бы вы ехали гораздо скорее и спокойнее.
— Для этого надо было останавливаться.
— Но вы очень скоро наверстали бы эту остановку.
— Я решил и дал слово не останавливаться.
— Но ведь вы, по вашим же словам, на всякой станции останавливаетесь.
— О да, но это не по моей воле.
— Согласен, но зачем же это и как вы это можете выносить?
— О, я все могу выносить, потому что у меня железная воля!
— Боже мой! — воскликнул я, — у вас железная воля?
— Да, у меня железная воля; и у моего отца, и у моего деда была железная воля, — и у меня тоже железная воля.
— Железная воля!.. Вы, верно, из Доберана, что в Мекленбурге?
Он удивился и отвечал:
— Да, я из Доберана.
— И едете на заводы в Р.?
— Да, я еду туда.
— Вас зовут Гуго Пекторалис?
— О да, да! Я инженер Гуго Пекторалис; но как вы это узнали?
Я не вытерпел более, вскочил с места, обнял Пекторалиса, как будто старого друга, и повлек его к самовару, за которым обогрел его пуншем и рассказал, что узнал его по его железной воле.
— Вот как! — воскликнул он, придя в неописанный восторг, и, подняв руки кверху, проговорил: — О мой отец, о мой гроссфатер! Слышите ли вы это и довольны ли вашим Гуго?
— Они непременно должны быть вами довольны, — отвечал я, — но вы садитесь-ка скорее к столу и отогревайтесь чаем. Вы, я думаю, черт знает как назяблись!
— Да, я зяб; здесь холодно, о, как холодно!
Я это все записал.
— У вас и платье совсем не такое, как нужно: оно не греет.
— Это правда: оно даже совсем не греет, — вот только и греют, что одни чулки; но у меня железная воля — и вы видите, как хорошо иметь железную волю.
— Нет, — говорю, — не вижу.
— Как же не видите: я известен прежде, чем я приехал; я сдержал свое слово и жив, я могу умереть с полным к себе уважением, без всякой слабости.
— Но позвольте узнать, кому вы это дали такое слово, о котором говорите?
Он широко отмахнул правою рукою с вытянутым пальцем — и, медленно наводя его на свою грудь, отвечал:
— Себе.
— Себе! Но ведь позвольте мне вам заметить: это почти упрямство.
— О нет, не упрямство.
— Обещания даются по соображениям — и исполняются по обстоятельствам.
Немец сделал полупрезрительную гримасу и отвечал, что он не признает такого правила; что у него все, что он раз себе сказал, должно быть сделано; что этим только и приобретается настоящая железная воля.
— Быть господином себе и тогда стать господином для других, вот что длжно, чего я хочу и что я буду преследовать.
«Ну, — думаю, — ты, брат, кажется, приехал сюда нас удивлять — смотри же только, сам на нас не удивись!»




V

Мы переночевали вместе с Пекторалисом и почти целую ночь провели без сна. Назябшийся немец поместился на креслах перед камином и ни за что не хотел расстаться с этим теплым местом; но он чесался, как блошливый пудель, — и эти кресла под ним беспрестанно двигались и беспрестанно будили меня своим шумом. Я не раз убеждал его перелечь на диван; но он упорно от этого отказывался.
Рано утром мы встали, напились чаю и поехали. В первом же городе я послал его со своим человеком в баню; велел хорошенько отмыть, одеть в чистое белье — и с этих пор мы с ним ехали безостановочно, и он не чесался. Я также вынул Пекторалиса и из его клеенки, завернул в запасную овчинную шубу моего человека — и он у меня отогрелся и сделался чрезвычайно жив и словоохотлив. Он во время своего медлительного путешествия не только иззябся, но и наголодался, потому что его порционных денег ему не стало, да он и из тех что-то вначале же выслал в свой Доберан и во все остальное время питался чуть не одною своею железною волею. Но зато он и сделал немало наблюдений и заметок, не лишенных некоторой оригинальности. Ему постоянно бросалось в глаза то, что еще никем не взято в России и что можно взять уменьем, настойчивостью и, главное, «железною волею».
Я очень им был доволен и за себя, и за всех обитателей нашей колонии, которым я рассчитывал привезти немалую потеху в лице этого оригинала, уже заранее изловчавшегося произвести в России большие захваты при содействии своей железной воли.
Чт он нахватает — вы это увидите из развития нашей истории, а теперь идем по порядку.
Во-первых, этот Пекторалис оказался очень хорошим, — конечно, не гениальным, но опытным, — сведущим и искусным инженером. Благодаря его твердости и настойчивости дело, для которого он приехал, пошло превосходно, несмотря на многие неожиданные препятствия. Машины, для установки которых он приехал, оказались изготовленными во многих частях весьма неточно и не из доброкачественного материала. Списываться об этом и требовать новых частей было некогда, потому что заводы ждали перемола хлеба, и Пекторалис много вещей сделал сам. Детали эти, с грехом пополам, отливали на ничтожном, плохоньком чугунном заводишке в городе у некоего ленивейшего мещанина, по прозванию Сафроныч, а Пекторалис отделывал их, работая сам на самоточке. Уладить все это возможно было действительно только при содействии железной воли. Услуги Пекторалиса были замечены и вознаграждены прибавкою ему жалованья, которое у него поднялось теперь до полутора тысяч рублей в год.
Когда я объявил ему об этой прибавке, он поблагодарил за нее с достоинством и сейчас же присел к столу и начал что-то высчитывать, а потом уставил глаза в потолок и проговорил:
— Это, значит, не изменяя моего решения, сокращает срок ровно на один год одиннадцать месяцев.
— Что вы считаете?
— Я суммирую... одни мои соображения.
— Ах, извините за нескромность.
— О, ничего, ничего: у меня есть известные ожидания, которые зависят от получения известных средств.
— И эта прибавка, о которой я вам принес известие, конечно, сокращает срок ожидания?
— Вы отгадали: она сокращает его ровно на год одиннадцать месяцев. Я должен сейчас написать об этом в Германию. Скажите, когда у нас едут в город на почту?
— Едут сегодня.
— Сегодня? Очень жаль: я не успею описать все как следует.
— Ну что за вздор! — говорю. — Много ли нужно времени, чтобы известить о деле своего компаньона или контрагента?
— Контрагента? — повторил он за мною и, улыбнувшись, добавил: — О, если бы вы знали, какой этот контрагент!
— А что? Конечно, это какой-нибудь сухой формалист?
— Вот и нет: это очень красивая и молодая девушка.
— Девушка? Ого, Гуго Карлович, какие вы за собою грешки скрываете!
— Грешки? — переспросил он и, помотав головою, добавил: — Никаких грешков у меня не было, нет и не может быть таких грешков. Это очень, очень важное, обстоятельное и солидное дело, которое зависит от того, когда у меня будет три тысячи талеров. Тогда вы увидите меня...
— На верху блаженства?
— Ну, нет еще, — не совсем на верху, но близко. На верху блаженства я могу быть только тогда, когда у меня будет десять тысяч талеров.
— Не значит ли все это попросту, что вы собираетесь жениться и что у вас в вашем Доберане, или где-нибудь около него, есть хорошенькая, милая девица, которая имеет частицу вашей железной воли?
— Именно, именно, вы совершенно правы.
— Ну, и вы, как настоящие люди крепкой воли, дали друг другу слово: отложить ваше бракосочетание до тех пор, пока у вас будет три тысячи талеров?
— Именно, именно: вы прекрасно угадываете.
— Да и не трудно, — говорю, — угадать-то!
— Однако, как это на ваш русский характер, разве возможно?
— Ну, что, мол, еще про наш русский характер: где уж нам с вами за одним столом чай пить, когда мы по-вашему морщиться не умеем.
— Да ведь и это, — говорит, — еще не все, что вы отгадали.
— А что же еще-то?
— О, это важная практика, очень важная практика, для которой я себя так строго и держу.
«Держи, — думаю, — брат, держи!..» — и ушел, оставив его писать письмо к своей далекой невесте.
Через час он явился с письмом, которое просил отправить, — и, оставшись у меня пить чай, был необыкновенно словоохотлив и уносился мечтами далее горизонта. И все помечтает, помечтает — и улыбнется, точно завидит миллиард в тумане. Так счастлив был разбойник, что даже глядеть на него неприятно и хотелось ему какую-нибудь щетинку всучить, чтобы ему немножко больно стало. Я от этого искушения и не воздержался, — и когда Гуго ни с того ни с сего обнял меня за плечи и спросил: могу ли я себе представить, что может произойти от очень твердой женщины и очень твердого мужчины? — я ему ответил:
— Могу.
— А как вы именно думаете?
— Думаю, что может ничего не произойти.
Пекторалис сделал удивленные глаза и спросил:
— Почему вы это знаете?
Мне стало его жаль, — и я ответил, что я просто пошутил.
— О, вы шутили, а это совсем не шутки, — это действительно так может быть, — но это очень, очень важное дело, на которое и нужна вся железная воля.
«Лихо тебя побирай, — думаю, — не хочу и отгадывать, что ты себе загадываешь!..»
Да все равно и не отгадал бы.

Дополнения Развернуть Свернуть

Пояснение

Под именем Гуго Карловича Пекторалиса в рассказе в карикатурном виде выведен мекленбургский инженер Крюгер (в России — Василий Иванович). Англичанин, о котором идет речь, — родственник Лескова А.Я.Шкотт (компаньон фирмы «Скотт и Вилькенс»), у которого Лесков служил в 1857—1860 годах. Рассказчик Федор Афанасьевич Вочнев — сам Лесков. Р. — село Райское Городищенского уезда Пензенской губернии. П. — Пенза. Горчичный или Сарептский дом — банкирская контора Асмуса Симонсона в Петербурге. Машиностроительный завод — в Доберане, на озере Плау в Мекленбург-Шверине. Машинный фабрикант родом из Сарепты, имеющий в местечке Плау фабрику, — гернгутер Бер. «Железная воля» было нечто вроде идиомы, характеризовавшей, не без доли иронии, волевые качества немецкого народа, и широко распространенной в эти годы.

Отзывы

Заголовок отзыва:
Ваше имя:
E-mail:
Текст отзыва:
Введите код с картинки: