Тайна исповеди

Год издания: 2021

Кол-во страниц: 480

Переплёт: Твердый

ISBN: 978-5-8159-1642-5

Серия : Художественная литература

Жанр: Роман

Тираж закончен
Теги:

Этот роман покрывает весь ХХ век. Тут и приключения типичного "совецкого" мальчишки, и секс, и дружба, и любовь, и война: "та" война никуда, оказывается, не ушла, не забылась, не перестала менять нас сегодняшних. Брутальные воспоминания главного героя то и дело сменяются беспощадной рефлексией его "яйцеголового" альтер эго. Встречи с очень разными людьми - эсэсовцем на покое, сотрудником харьковской чрезвычайки, родной сестрой (и прототипом Лолиты?..) Владимира Набокова... История одного, нет, двух, нет, даже трех преступлений. Так что это? Роман? Воспоминания? Черт знает…

Содержание Развернуть Свернуть

Глава 1. ПЕРВОЕ ЯНВАРЯ 1901............................................... 7
Глава 2. ВНУЧОК..................................................................... 8
Глава 3. ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ................................................... 25
Глава 4. МОВА...................................................................... 43
Глава 5. ВОЙНА И НЕМЦЫ.................................................. 46
Глава 6. ПЕРВЫЙ БОЙ.......................................................... 57
Глава 7. К ОРУЖИЮ!............................................................ 62
Глава 8. ГРАЖДАНСКАЯ....................................................... 67
Глава 9. БОМБИМ БЕРЛИН................................................. 72
Глава 10. ВТОРАЯ ЛЮБОВЬ
(ОНА ЖЕ — ПЕРВАЯ ПЛАТОНИЧЕСКАЯ) ............................ 75
Глава 11. ЛОЛИТА................................................................... 82
Глава 12. КРЫМНАШ............................................................ 87
Глава 13. ВЕНДЕТТА............................................................... 90
Глава 14. ВТОРОЕ УБИЙСТВО.............................................. 98
Глава 15. ФОРТОЧКА В ЕВРОПУ.......................................... 104
Глава 16. ОТКРЫТИЕ ЕВРОПЫ. 1979................................. 122
Глава 17. ARBEIT MACHT FREI............................................. 134
Глава 18. SEX REVOLUTION................................................. 136
Глава 19. (НЕМЕЦ ПЕРЕЦ) КОЛБАСА................................. 157
Глава 20. КАК ЛОМОНОСОВ............................................ 161
Глава 21. ЗОЛОТО ПАРТИИ (NSDAP)................................. 164
Глава 22. КАЛАШ vs HUGO SCHMEISSER......................... 168
Глава 23. WENN DIE SOLDATEN
DURCH DIE STADT MARSCHIEREN ...................................... 196
Глава 24. БОЛЬ.................................................................. 204
Глава 25. УЖАСЫ ЛЮБВИ................................................. 218
Глава 26. ДЕДЪ.................................................................. 251

Глава 27. ДУРДОМ............................................................. 306
Глава 28. МЕДАЛЬ............................................................. 324
Глава 29. ПОХОРОНЫ СССР. РАСКАЯНИЕ........................ 345
Глава 30. ДЕТИ ПОД ФАШИСТАМИ. ВОЗВРАЩЕНИЕ.........354
Глава 31. PARTEIGENOSSE................................................... 373
Глава 32. ВЕТЕРАН СС........................................................ 424
Глава 33. ЛЮБОВНЫЕ ПИСЬМА........................................ 430
Глава 34. ЛЮБОВЬ ДО ГРОБА........................................... 436
Глава 35. СТЕНА................................................................. 440
Глава 36. GORBY................................................................. 446
Глава 37. БАЛКАНЫ. GROUND OPERATION....................... 461
Глава 38. FIN DE SIECLE..................................................... 470
Глава 39. УБИТЫЙ НЕМЕЦ-1............................................. 473
ИТОГО......................................................................................... 477

 

Почитать Развернуть Свернуть

Глава 1. 1 ЯНВАРЯ 1901

Второго своего немца я убил при следующих обстоятельствах…

Впрочем, про это еще рано. А пока надо сказать, что, как правило, я убивал, только когда мне казалось, то есть я даже был уверен, что всё чисто и меня не поймают. Да, много врут про то, что якобы идеальных убийств не бывает, что они все-все раскрываются. Ага. Однако же любой участковый вас легко в этом раз­у­бедит в сколько-нибудь откровенной беседе. Ну и полно же сенсаций про убийц, найденных через годы после преступления, когда уж сгнили кости граждан, облыжно объявленных злодеями и казненных. Да и не надо далеко ходить, нет надобности нагнетать, тут вам не сериал. В России каждый год бесследно пропадает что-то там тыщ 50 человек. И примерно столько же замерзает насмерть, по пьянке.

—  Ну ужас, но не ужас-ужас, — говорят менты. Мало ли что это было — бомжи зарезали своего или кто-то помер на помойке, от метилового спирта и/или болезней, ну и всё. Ничего страшного.

Короче, всем легче, когда пипл верит в неизбежное и окончательное раскрытие всех и всяческих убийств.

 

Впрочем, тут лучше по порядку.

С самого начала.

Начала не чего-нибудь, а века, и не этого нашего невнятного и мутного причем, а прошлого, с которым всё более или менее понятного — ХХ. Он начался, как известно, не в 1900-м. Похожая путаница была и с началом нашего теперешнего Миллениума, когда некоторые неосмотрительные граждане праздновали смену веков в ночь с 1999-го на 2000-й, — а, как известно, в 1901-м.

 

Глава 2. ВНУЧОК

Так, значит, предыдущий век начался не с красивого числа с двумя нолями на конце, а в ночь с 1900-го на некруглый 1901-й.

Я потому всю жизнь так цепляюсь за тот год, что в нем, в самый первый его день, родился мой старший дед (младший — куда позже, в 1914-м). Про то, как он начинал тогда жить, — мне всегда было приятно и волнительно думать. Сам он рассказывал мне, что родился в Сумской губернии, в крестьянской семье. Лет в 15 впервые прокатился на социальном лифте — перебрался из села в город и там устроился на сахарный завод, dolce vita, к слесарям и механикам. Это было этажом выше крестьянства, несколько в стороне уже от идиотизма деревенской жизни — прямо книжный школьный какой-то марксизм. Я когда-то, в детские годы, играл в эти даты с неким даже восторгом. Был в совецких газетах термин — «ровесник века», и он поднимал казенный статус всего, к чему его лепили. Это как раз про моего деда, буквально. (Я вообще часто думал, то есть мне казалось, как-то моталось в мутной глубине подсознания, будто это не «ОН+Я», не «МЫ», а один человек, который сначала был «ОН», а после стал «ОН+Я» — в одном флаконе. И будто бы это и есть настоящий «Я». В этом, возможно, есть некая тень безумия, но кто не любил, тот, скорей всего, не поймет, как двое не то чтоб становились единым целым, но таковым себя «всего лишь» воображают и воспринимают, причем иногда — довольно успешно; тут главное, чтоб оба были довольны, и к бабке-сексо­патологу не ходи.) Я фантазировал на тему: дед доживет аж до далекого нереального 2000 года и будет удивляться научно-фантастическому будущему, в частности, разным чудесным приборам.

 

Приборы же оттуда, из 60-х, мне в непонятном, как бы игрушечном будущем, которое я «сквозь магический кристалл еще неясно различал», виделись следующие.

 

Некий телефонный аппарат, который я носил бы в сумке типа офицерского планшета — на плече. Он был бы на батарейках, само собой. По нему можно было б звонить на городские аппараты. И, звоня так, удивлять народ. И таким манером овладевать частью мира.

Еще я видел некую ничего общего с телефоном не имеющую отдельную машинку, которая влезала бы и вовсе в карман пиджака. Там я предусмотрел клавиши, ударяя по которым можно было бы набивать телеграммы и они б сразу улетали адресату. Этот механизм мне был понятен, дело ж простое. Однако не всё было ясно с деталями — всех ли снабдят такими переносными телеграфными аппаратами или только избранных — в круг которых, безусловно, вошли бы вместе со мной мои друзья (тогдашние; где они сегодня, кстати? Иных уж нет, а те далече, и немало тех, кто жив-здоров, но давно сделался неактуальным, по самым разным причинам).

Мой мысленный взор через вот тот самый магический кристалл прозревал еще и автомобили, которые управляются черт-те какими навигационными приборами и ездят без шофера, а только со мной, с пассажиром. Почему мне нужна была самобеглая автономная суверенная коляска? Да потому, что сам я и не мечтал получить права, задача ж сложнейшая, а я далеко не супермен.

Мысль о том, что с дореволюционным моим дедом мы будем запросто путешествовать по будущему XXI веку, делала меня вполне довольным жизнью и даже — счастливым. Себя я видел в новом прекрасном веке еще крепким 43-летним стариком, который поддерживает за локоть своего дряхлого предка и по-хозяйски показывает ему свои future владения. Я когда-то почитывал незатейливого Герберта Уэллса, не подозревая, что самым его удачным провидчеством станут наши совецкие морлоки. Те, что ночами вылезают из своих звериных подземелий и рвут на части наивных интеллигентов и потом продают сделанную из них колбасу их пока еще живым соплеменникам образованцам. Уэллса я любил даже больше, чем нашего Беляева с головой профессора Доуэля, взятой скорей не из пушкинской сказки про богатыря без туловища, но из будущей американской реально­сти: это как бы некий самец Моники Левински. Выдумщик-англичанин разговаривал даже со стариком Лениным, кремлевским мечтателем. Моему деду такой разговор в жизни не выпал, и это в нежные годы мучило меня — ведь такое могло ж случиться, а по какой-то досадной причине — не случилось, о, и каким же обделенным я себя чувствовал! За неделю до того, как я залег на диван набивать эти строки, мне на одной европейской набережной под тентом пивного заведения встретился немец: он обернулся на русскую речь, посредством которой я отвечал на телефонный звонок, и счел своим долгом обратиться ко мне, улыбнуться и похвалить Путина. С которым он, правда, не пересекался — зато видел живого фюрера! Да, да, того самого! В 1944-м Адольф Алоизыч выступал на митинге, куда привели и давешнего старика-туриста, на тот момент — школьника. Эк оно повернуло... Гитлера живого видел, а теперь вот хвалит нашего вождя. Эволюция!

Да, в бытность мою школьником я страдал от того, что не мог хвастать: вот, мой дед Ленина видел! Ну, не разговаривал с ним, так хоть видел, живьем — даже это утешило бы меня. Я бы сделался внуком почти небожителя! По крайней мере, в собственных тогдашних глазах.

Несколько поздней я попал под власть странной мощной мысли. И вот какой. Дед, который был моим главным воспитателем, — мог точно так же, как я ему, заглядывать в глаза своему деду, страстно желая понять, как же устроен этот мир и по каким законам обязаны жить лучшие люди (если не числить себя среди них, то что ж это за жизнь, в самом-то деле?). А его старик вполне мог родиться ну, скажем, в 1837-м пушкинском году (или даже лучше в 1836-м и младенцем успеть увидеть нашего классика, пусть даже не осозна­вая величия момента) с тем, чтоб в 70 или 75 воспитывать пацана-внука. И тогда выходило бы, что, когда случилась «беда», в 1861-м-то, мой прапрадед был уже взрослым сложившимся мужиком.

 

И — вот какая тут рисуется конструкция — меня растил воспитанник раба! Мой дед, родной и замечательный, которому я доверял совершенно, и, не признаваясь в этом никому, на которого хотел быть похож, — ну мог ли успеть выдавить из себя раба? Вот за этот один шаг, этот даже шажок, длиной в два рукопожатия? От его деда — до его внука? Он мне не говорил ничего такого, да, небось и не думал про это.

 

Дед был то ли конфуцианец, то ли человек римских доблестей. Он шел неким своим путем, жил по своим железным правилам, будучи уверенным в своей правоте и копя доказательства тому. И легко их предъявлял, если надо было, — к примеру, мог продемонстрировать искалеченную на фронте ногу ну или ордена, прицепленные к парадному пиджаку.

И вот в мою детскую досужую голову эта мысль пришла, растекаясь по древу, — про рабство. Сильно! Я копался в своих ощущениях и движениях души, пытаясь определить — есть во мне что-то рабское, а если да, то — как оно и в чем проявляется? Где притаилось, за чем спряталось, под что мимикрирует? Во что перекрасилась, чем заслонилась эта позорная правда? Чем же таким школьным и казенным обернут этот жгучий позор так, чтоб не спалить всё благородное и идеальное, что, типа, имелось в наличии? Выдавилось это рабство? А вдруг — думал я — оно никуда не делось? И не денется никогда? Может же так быть, что это клеймо не стирается, не выжигается, не перекрывается каким-то новым тавром — а остается на всю жизнь. «На лбу и на щеках его были клейма, положенные ему на эшафоте» — это про каторжника, но всё равно же! Чем их сведешь? Ничем. Не только на всю жизнь такое остается — но даже и выходит за ее пределы? Передаваясь по наследству и перебрасываясь в новые поколения? И вот потомки и наследники рабов, плодясь и размножаясь, как по писаному — потом строят себе страну, какая им нужна, в какой им, подневольным персонажам, комфортно? Гоня и давя чужих, не понимая, по какому признаку и отчего те кажутся, объявлены чужими? «Смерть свободным»? Которые могли же как-то сохраниться, выжить, дать потомство? Раб и свободный — можно ли придумать более чужих и взаимно ненавистных друг другу персонажей?

 

Страшно неприятна эта мысль про рабство, ее неохота думать, и делиться ею — тоже не очень...

 

Как-то спасало ситуацию — в моих глазах, по крайней мере — то, что дед был не раб, то есть, конечно, раб, но не такой как все, а — раб взбунтовавшийся, восставший! Что делало картинку не стыдной, но романтической и привлекательной. А деда, и заодно меня — как бы героями. Ну, Спартак и прочее в таком духе.

 

Я любил рассматривать старую желто-коричневую, сепия, фотку, копию копии копии, на которой дед — на тот момент не дед, конечно, а его как бы личинка, 20-летний парень — стоит с двумя сослуживцами. Мне было больно от того, что на дедовской голове — фуражка, а не буденовка, как у того, что слева, а на поясе кобура с — навскидку — банальным наганом, а не деревянная коробка с экзотическим артхаусным маузером (предшественником элитного Стечкина, который тоже со съемным прикладом), как у того, что справа. «Со старой отцовской буденовки, Что где-то в шкафу мы нашли» — этот головной убор казался мне, тогда, восхитительным. Все помнят, что эту богатырку изобрел Васнецов, по заказу царя, в 1916-м — для парадов победы в единственной на тот момент мировой и пройти они должны были в Берлине и Стамбуле. Да, так вот маузер — не тот маленький, как бы дамский, из какого персонаж гайдаровской «Школы» застрелил белого мальчика-кадета в рамках допустимой самообороны, — а другой, «настоящий», длинный, нескладный, прекрасный в своей неуклюжести, смахивающий на некий стремительный легкий танк. Ствол тот был тоже не просто оружием, а — звездой, кинозвездой, дизайн разил наповал. Оружие, похожее на аиста — по крайней мере, на того, что отправлялся в полет с молдавской коньячной этикетки, в те времена, когда совецкий коньяк считался благородным «элитным» напитком и стоил 8 руб. 12 коп., плевать какой — от армянского до одесского.

 

Целую кучу таких маузеров я увидел позже в имении Кадырова-младшего, в Центарое. Вот буквально кучу — она была свалена на ковре посреди комнаты. В шкафах и на полках подарки не помещались, их же всё везли и везли. Маузеры те были все разные: с длинным стволом, с коротким, такие, сякие, серебристые, золотистые, с инкрустацией и без... Кажется, они начались еще в XIX веке, и кого только из них не убивали! Если говорить про Восток, то самая яркая картинка — это Черный Абдула вот с таким именно стволом, уроненным из руки после красивого, от бедра, выстрела красноармейца Сухова. Еще я увидел у Рамзана богатую коллекцию сабель, старинных, покрытых арабской вязью. Сколько белых людей порубили ими абреки! Сколько русской крови с них вытерто полами каких-то драных бешметов, о!

Так вот, дети играют в войну, обычное дело, и я мысленно сражался бок о бок с любимым дедом: в том виртуале справедливость была восстановлена, и мы оба из маузеров били контру. Я перестрелял тыщи белых офицеров! В своих чистых детских мечтах о щастье для всех, примерно как у Стругацких. Это было приятно и просто. После полного решения белого вопроса щастье всё еще не наставало, в рамках той моей концепции. Мне, мальчиковому и самоотверженному, еще предстояло — так я мечтал — расстреливать спекулянтов и кулаков и просто тупых мещан, которые не верят мне на слово, не осознают, что надо всё бросить и строить светлое будущее по правильному сценарию, а он давно известен и обсуждению не подлежит. Правда, это всё было как в кино, где много красивой, меткой (когда наши по злодеям) и бездарной (когда мерзкий враг по нам, кстати, mrziti — это на хорватском и сербском значит «ненавидеть») стрельбы — но потом непонятно, кто и как закапывает многочисленные трупы, — в братские могилы их, что ли, сваливали? Необычайно редко в кинематографе хоронят убитых, а если могилу для симпатичного дружественного трупа и роют, то за две или три минуты, причем даже и саперной лопаткой, что выглядит правдоподобно только для людей, ни разу не выезжавших в шабашку на земляные работы. По похожей схеме через минуту после первого поцелуя у красавца и красавицы появляется малыш. Как всё у них там легко! Быстро сказка сказывается... Никто не елозит долго и скучно в койке и не блюет мучительно, одной рукой держась за унитаз и другой придерживая пузо, боясь выкидыша. Всё — ложь. Примитивная картинка Вселенной. Войны и любовь примерно так и показываются простодушному зрителю, а он и рад верить. Значит, всё правильно, так надо!

 

Война и любовь, герой и красавица, щастье и красота — если это выкинуть из жизни и из головы, то что останется, кроме унылого долга и скучных обязанностей?

 

Красавица — первая, причем не в плане рейтинга, а чисто хронологически — появилась у меня позже, ну, чуть позже, чем я полюбил деда.

С какого времени я помню его? В какой именно момент началась запись информации на жесткий диск? Когда это всё включилось? Когда комп загрузился и на экране появилась картинка со словом «Привет»?

Я еще не мог говорить, а только смотрел и слушал — точнее, до меня долетали какие-то звуки. Я замечательно помню — глядя снизу вверх, так это и осталось на всю оставшуюся жизнь, — узкое лицо деда, вполне еще молодого парня, с короткими седыми волосами без намека на плешь (до самой смерти так и было), только залысины по бокам, лоб не низкий и не сильно высокий, спокойные ясные глаза. На нем — одежда лягушечьего цвета, точней, жабьего, его теперь можно описать иначе — хаки (который, видно, так въелся в его жизнь, что не было смысла его корчевать, да и незачем): не френч, но того же покроя — некий мягкий, это я прекрасно помню, что мягкий, не байковый, но покрепче, поплотней, растекающийся по телу, а не жестко сидящий пиджак — как бы верх пижамы, больничной пижамы. Очень, очень военный цвет, как в фильмах, из которых я какие-то к тому моменту уже видел, радостно следя за деяниями своих, фанатея от них — и ненавидя чужих злых. Это первое, что объясняют взрослые своим сыновьям: вот, есть чужие, которых надо убивать. Как так — убивать? Кино-то игровое, в нем дяди валяют дурака. Это большие так говорят, а дети-то видят, как человек превращается в страшный труп, и папа с мамой довольны, всё правильно, так надо, сынок. И мальчонка с молоком матери, а, уже без молока, он уже отнят от груди — впитывает, прошло 50 с лишним лет, почти 60, а первая — или, может, вторая, третья запись — не стерлась, она отчетливо читается: «Убей всех плохих!»

 

Дед на первых страницах моей жизни. Мы с ним в саду, на участке у его домика. Стоим у низкого, серого от непогоды редкого штакетника на границе владений, и дед говорит соседу, тоже старику, который курит папироску, стоя на своей земле:

 

—  Цэмиколын цэмиколын цэмиколын.

 

Эти звуки повторялись после не раз, когда подходили другие люди, чужие, которых я прежде не видел — но вроде хорошие, раз дед не убивал их, как это делают обычно со злыми людьми. В кино, по крайней мере. Что это за непонятные звуки? Наверно, они про меня, раз дед кивает в мою сторону. Сосед-старик смотрит на меня и улыбается. Значит, я — правильный человек. У меня всё в порядке. Я доволен собой и жизнью.

 

Мне только было непонятно тогда, что это означало следующее: «А це — Миколин». (Ну или «Цэ — Мыколын».)

 

Я тогда еще не умел не то что читать, но даже и говорить. А когда ж я взялся за чтение? Сам не помню, а спросить уж некого. В два года, в три? В четыре? Я, кажется, не был вундеркиндом, я — такой, скорей, как я теперь это вижу, переученный, переформатированный — не полностью, но как-то, до какой-то степени — аутист, который при необходимости может имитировать общительность и, когда надо, выступать в амплуа рубахи-парня.

 

Мыкола — так дед звал человека, который иногда играл со мной и водил гулять. Он был тоже огромный и старый, но как-то легче, легковесней, проще, наивней. Через какое-то время, не сразу, я понял, что это мой отец. Он Мыкола — а я, значит, Мыколын.

Тот зеленый недофренч деда был, как я сразу заметил, заштопан на локтях. Какой-то толстой витой ниткой, не простой тонкой и прозаической, но солидной, внушительной, серой с переливами — поверх хаки-то. Эта штопка создавала объемность, во френче-вышиванке проявлялся некий дизайн-замысел. Из домашней тряпки он превращался таким манером в арт-объект, в сложную конструкцию, это уже был как бы принт, пусть и растиражированный, но всё ж с неповторимостью: художник своей рукой нанес несколько штрихов и теперь это уже не сошедший с конвейера анонимный ширпотреб, а бери выше — шедевр; ну, маленький шедевр.

 

Через много лет, кажется в 1993-м или в начале 1994-го — я помню, что была зима и я на своем 41-м белом «Москвиче» застрял в снегу у забора чужой дачи — я в одной из ее комнаток увидел такую же масштабную, объемную, почти художественную штопку на рукавах фланелевой ковбойки, красное с белым и, кажется, еще с синим, на протертых локтях же — Булата Окуджавы, к которому я по делу заехал в Переделкино. По простому делу — завизировать некий текст, написанный кем-то с его слов, для немцев: они что-то хотели напечатать про него, у себя. Конечно, им был интересен когда-то воевавший против них человек, который стал модным поэтом и певцом; это их как бы немного, чуть-чуть оправдывало, обеляло, вот, не всех же они убили, вон сколько осталось живых, и ненависти уже нет, да, может, и не было ее.

Дело мое было настолько простое, что предполагалось послать к классику шофера или вовсе курьера, но уж я вызвался сам, чтоб посмотреть на поэта, которого не видел к тому моменту лет уж десять, —и при надобности с его слов внести правку. И вот он сидел за столом, читал, а я ждал, смотрел на него и любовался этой ручной затейливой штопкой. Так прошло минут 20, после чего Окуджава сказал, что над этим текстом придется серьезно поработать и он этим займется на неделе, как только выдастся пара часов свободных. Делать нечего, я попрощался, вышел, завел машину — но выехать из глубокого дачного рыхлого снега не смог.

Поэт, провожая меня, стоял в дверях и наблюдал за моими попытками всё же выскочить на дорогу из бессмысленной грязно-белой каши — русский, значит, путь. Через минуту или три, когда всё стало ясно с моими жалкими попытками, ждать победы уж не приходилось, он подошел к «Москвичу» и уперся в него сзади, плечом — «давай, газуй потихоньку, а я подсоблю, подтолкну плечом!» Я выскочил из машины и решительно возразил, предложил поменяться местами, чтоб это он благородно и высокостатусно расположился за штурвалом, а я тупо по-рабоче-крестьянски толкал бы авто. Мне уж было известно с его слов, что машину он водил. Когда-то он рассказывал мне, в компании (пили водку и чай, на кухне, в доме его калужских друзей, старых, еще с тех времен, когда он был сельским учителем), то есть не мне одному, а еще кому-то, про то, что любит водить — поскольку это дает ему иллюзию свободы, вот именно что иллюзию, не более. Я много позже, получив права, оценил эту фразу. А у него-то прав не было! Как-то лень ему было их получать, он легкомысленно от этого отмахнулся. Когда его тормозили на дороге гаишники, он врал, что забыл права дома. Ментам в голову не приходило, что седой благообразный интеллигент-очкарик, с усиками, катается без документов, которых ему отчего бы и не завести — пойди да получи. Его всякий раз отпускали, даром, вяло пожурив. Так вот, той далекой зимой я приглашал его на водительское сиденье, чтоб самому залезть в снег и упереться в корму авто, зная, что он уж сможет аккуратно и в меру газовать — но классик решительно отказался и махнул в мою сторону рукой, давай, мол, за руль и не рассуждай, здесь он хозяин! Я подчинился. Окуджава лично вытолкнул меня на дорогу с непроходимой обочины, и я осторожно, чтоб опять не застрять, прополз по Переделкино и, выбравшись на торную дорогу, погнал в Москву. Сам Окуджава! Меня, грешного!

 

Френч, может, такой же, как и штопанный, я видел и еще на одном персонаже, который в доме моего деда был представлен черно-белой фоткой примерно 13 на 18. На снимке был только бюст, как на памятнике. Персонаж был, значит, при френче. И у него были густые усы.

 

Вид у чужого старика — может, это какой наш родственник? — вполне добродушный, но понятно, что дядя он суровый. Прическа у него была как у моего деда, но волосы погуще, пообъемней. Портрет был в темно-коричневой деревянной рамке, под стеклом, в котором где-то в районе, кажется, правой щеки персонажа имелся огрех — этакий горизонтальный эллипс сантиметра в два длиной, прозрачный, очерченный как бы контуром. Брак, как и заплата на дедовском френче — бедность не стыдная и не грязная, но чистая, аккуратная, видная издалека, не унизительная, просто люди вот так живут, по средствам, и не ноют, им не до перфекционизма и не до роскоши. По одежке протягивают ножки — и ручки тоже, вставляя их в штопаные рукава.

 

Когда я научился читать и стал складывать буквы, то меня потянуло к шкафу: он был справа от портрета, там стояли книжки. Так я, пододвинув к шкафу стул, а на него поставив табуретку, забрался на эту хлипкую пирамиду —и достал том, до которого мне было легче дотянуться. Открыв его, я под старинной темной крепкой обложкой увидел почти такой же портрет, что висел на стене, и он был подписан: «Сталин». Я был Мыколын, а тот — Сталин. Какого-нибудь Сталя. Или какой-нить Стали, вполне возможно. Сталя, Мыкола — это названия стоили друг друга. После, кстати, через много лет, я познакомился с двумя дамами, которые обе годились мне по возрасту — ну с некоторой натяжкой —в мамаши, и их звали так: «Сталина». К одной при мне обратилась ее внучка, причем так: «Бабушка СталИна!» С ударением не на первом слоге. Кроха была ли в курсе, отчего так звали старушку? Или она думала, что это просто редкое женское имя, не имеющее никакого отношения к усатому красавцу-упырю?

 

Труды и дни. Мне представлялось, что нежные годы я проводил приблизительно так же, как дед — свою старость. Вот пришло время копать огород — и старик выдал мне маленькую, сильно меньше своей, лопатку — впрочем, не игрушечную, а настоящую, весомую, никакой подделки! Сегодня я пытаюсь ее опознать по смутной картинке на дне памяти. Так, навскидку, это была саперная лопатка, разве только насаженная на длинный — длинней, чем штатный вой­сковой, — черенок. Я втыкал ее в землю, с силой, и дед смотрел на меня с одобрением — добре, хлопчик!

Замечательно помню, мне это прям видно отчетливо, будто дело было вчера, — как мы с дедом вдвоем работали не только в саду, но и в сарае. Там был пол из трухлявых серых, а местами и почерневших, досок, стены — из черно-серых пористых огромных кирпичей: как мне теперь кажется, это были шлакоблоки, с металлургического завода — шлак прессовали и продавали тем, кто строился. Небось, фонил этот стройматериал нешуточно! Впрочем, счетчиков Гейгера ни у кого в хозяйстве не водилось тогда, да и щас-то поди отыщи — и все были довольны, а многие прожили чуть не по сто лет в тех радиоактивных домах.

И вот, значит, мы с дедом в этом сарае… Там — полки и стеллажи, и ящики, всё такое траченное временем — что истертое, что заржавленное, что гнутое и дырявое, рухлядь, всё самодельное! И — острый запах, который сейчас, задним числом, легко мной опознается как ностальгический аромат солидола. Тогда это был просто запах труда, веселой и прекрасной взрослой работы, запах открытий и просто новых знаний о жизни! И — роскошных развлечений. Дед — наверху, он же взрослый, высокий — за верстаком, деревянным, обитым железным гнутым листом, что-то обтачивал, некую нужную ему штуковину, зажав ее в тяжелых грязных тисках. А я — внизу, на высоте своего детсадовского роста. Но и у меня было взрослое ответственное дело, я выполнял нешуточное поручение. На нижней полке этого самодельного верстака размещался обрубок настоящего рельса, и я маленьким и не очень тяжелым, вполне подъемным молотком, точней, даже молоточком, старательно, сопя от груза ответственности, разгибал маленькие ржавые кривые гвóздики. Дед после принимал у меня работу, он был придирчив; наверно, каждый третий гвоздь возвращал мне на переделку. Да, эксплуатация, детский труд, эхе-хе. Я не унывал, рвался в бой и снова бил молотком по этим вертлявым гвоздям, которые специально так изворачивались, назло мне, чтоб я попал по пальцу и скривился от боли и злости.

Легко я представляю себе и деда в точно таком же возрасте, ну пяти лет, и точно так же его дед поручал и доверял ему выравнивать гвозди, которые сто лет назад были реально драгоценны, а где ж их было взять-то нищим крестьянам. Эти вот усилия по превращению мусора, того, что сейчас имеет низкий статус — я про кривые ржавые гвозди, — в некий важный товар, который непременно пригодится в хозяйстве и еще послужит людям — были очень важны. Реанимированные гвозди вколотят в нужные доски, а потом еще, может, не раз и не два по прошествии множества лет их будут вытаскивать клещами из трухлявой древесины — чтоб по новой пустить в дело. Теоретически я мог в этом круговороте выловить — как в океане бутылку с письмом — именно тот ржавый гвоздь, который в свои пять лет мой дед лично разровнял на вот таком же обрезке рельса. Это всё как-то смыкалось, да.

Чувство, что я живу взрослой жизнью, что я работаю, делаю что-то полезное, не зря ем свой хлеб — я тогда испытывал. Вот появилось оно, не знаю когда и как — и овладело мной. Не дурака я валял и не в бирюльки играл, шалишь — я трудился!

А еще и вот с какой стороны я приобщался к взрослой жизни: я выпивал! Да, дед иногда наливал мне в маленькую водочную рюмку — самодельного вина из своего винограда, виноградную косточку в теплую землю зарою и лозу поцелую — в таком духе. Вино было — память о нем осталась в моей тайной коллекции вкусов — сладкое, точней, сладковатое, ну теперь-то понятно, что сухого не надо ожидать на не очень теплом нашем почти Юге (в какой-то момент ту территорию стали называть Юго-Востоком). И еще то винцо отдавало, я могу это сказать теперь, имея за плечами expirience самогонщика, — брагой, бражкой. Оно, это вино, было густое, красное, с уклоном в кармин. Я выпил его много, много за тот совпадающий у меня с дедом отрезок жизни, за наши общие годы, — огромное количество, начиная с тех дней, когда я уже начал ходить и говорить и сидеть за общим столом и пить со взрослыми — до конца нашего с ним совместного путешествия, до той станции, на которой он сошел с поезда, а я поехал дальше без него. Тот счастливый отрезок тянулся 30 лет. Потом я случайно додумался до того, что то вино было имитацией старинного кагора из детства моего деда: ну, непременно же его брали в храм и водили к причастию, вот же он, этот кагор! Кагор, кагор… Ни в чем таком церковном мой дед замечен (мной, по крайней мере) не был, и моя мысль о кагоре — это, конечно, слабая улика. Но в шкафу, внизу причем, за темно-коричневой, с краснотой, дверью, лежала тяжелая старая Книга, я иногда листал ее и пытался читать, однако застревал на строках, в которых один мужик родил другого, а тот — третьего и так далее, это казалось мне мутным и неубедительным, и чужие, каких в жизни не бывает и быть не может, имена персонажей не притягивали к себе, нет, не притягивали. Скорей даже наоборот.

 

Был у меня и еще один дед, младший, про него в подробностях позже, а пока я вспомню про то, как он водил меня в пивную, во всё том же нежном моем возрасте. «Бабушка, дай руп, внучок пива просит!» — восклицал он как бы в шутку, в добрую шутку, — и в ответ получал рубль вместе с упреками в том, что вот алкоголик он, что, может, и было правдой, кстати. «Та када ж ты напьёсся, гад твою мать!» Мы шли по тротуару в пивную, дед держал меня за руку, есть фотки ч/б, где я в рябом драповом пальтеце и в лыжной тонкой шапке, как у Бэтмэна, с как бы залысинами по бокам и неким трикотажным острием, идущим к переносице, как на старом средневековом шлеме, а дед с пиджаке с набивными плечами, в широченных штанах и при простецкой пролетарской/блатной кепке, такой шестиклинке с пуговкой на макушке.

Мы заходим в пивную, которая есть не что иное, как сарайчик с низким потолком, и там под тусклыми лампами толпятся мужики. Это стояк, дед берет пару пивных бокалов с роскошным жидким янтарем внутри (с тех пор я сразу впадаю в волнение не то что при виде, а даже при мысли о кружке, наполненной пивом) и тарелку с мелкими сушками, в которые намертво инкрустированы кристаллы соли. Эти сушки были персонально мои, они предназначались мне, только мне одному, и я с восторгом грыз их, стоя под высоким столиком, облокотившись на его нижнюю полку и держа одной рукой эту вот тарелку с изысканной закуской. Это мне напоминало про этажи сарая, в котором я разравнивал гвозди. Иерархия везде! Дед окликал меня сверху и подавал, спускал на мою нижнюю палубу пивную кружку...

Мое участие в пивном ритуале было полноценным: мне позволялось и даже предлагалось сёрбнуть, схлебнуть твердую густую белую пену — и после не выплюнуть, тьфу, но вдумчиво, сосредоточенно и с благодарностью проглотить ее. Этот вкус залег где-то в мысленном сейфе самого драгоценного, что я пробовал в жизни, и вот эта восхитительная картинка: солнечная светлая жидкость с мелкими легкими быстрыми пузырьками, которые поднимаются на поверхность, и белая снежная невесомая пена, она слегка горчит, это вам не лимонад для малышни! — и толстое граненое стекло с отпечатками чужих жирных пальцев — наверно, так надо в мужской жизни! Это всё хранится и не забывается, и тут волшебный фокус еще и в том, что теперь в любой момент можно вскочить и добежать до ближайшей пивной и повторить этот ритуал, стать участником могучей мистерии. «Я поведу тебя в музей! — сказала мне сестра» — но дед был изысканней, чем та придуманная девчонка из бестолкового стишка: он вел меня в пивную как в храм.

 

Итак, работа и вино (считая, грубо, по этой статье и водку, и пиво) — всё это очень взрослое. И — не ныть, когда ударил молотком по своему пальцу. А женщины? Без них ты или дитя, пацаненок с грязным пузом, ну или, на другом конце спектра, беспомощный, бесполезный старикашка. Три источника и три составные части, как грится. Пить, курить и говорить я начал одновременно — ну, приблизительно в таком духе.

Рецензии Развернуть Свернуть

Отзывы

Заголовок отзыва:
Ваше имя:
E-mail:
Текст отзыва:
Введите код с картинки: