Сахалин. Каторга

Год издания: 2021

Кол-во страниц: 656

Переплёт: Твердый

ISBN: 978-5-8159-1662-3

Серия : Публицистика

Жанр: Исследование

Готовится к печати

Влас Михайлович Дорошевич (1864 – 1922) современник Чехова, почти его ровесник. Сделал себе громкое имя как фельетонист в одесских газетах, а потом издатель Сытин, организовав газету «Русское слово», пригласил Дорошевича к себе.

Зарисовки Дорошевича о каторге сравнивают не только с чеховскими, что вполне предсказуемо, но и с «Колымскими рассказами» Варлама Шаламова, разумеется, с той разницей, что автор изучал каторгу хоть и близко, но все-таки извне. Цель у Дорошевича была совершенно конкретной – увидеть каторгу «такою, какова она есть», а не такой, какую чиновникам «будет угодно показать» ему. Увидеть и написать об этом.

«Сахалин» – это книга нравов. Дорошевич дает социологический срез каторги, описывает ее быт, типы каторжан и островного начальства, типологию преступлений и преступников, наказуемого и карающего, а также их сходство и легкость перехода из одной категории в другую.

Самое очевидное и самое горькое, что ты понимаешь, читая эту книгу, это то, что она не устарела и спустя столетие. И сейчас выжить в условиях нашей пенитенциарной системы невероятно сложно. А выжить, не потеряв человечный облик, – еще сложнее.

Почитать Развернуть Свернуть

ОСТРОВ-ТЮРЬМА

Это было 16 апреля.

Дул порывистый, холодный, пронизывающий норд-вест, пароход валяло с бока на бок.

Я стоял на верхней палубе и всматривался в открывающиеся суровые, негостеприимные, скалистые, покрытые еще снегом берега.

Первое впечатление было безотрадное, тяжелое, гнетущее.

Словно какое-то чудовище, с покрытой буграми спиной, вытянулось, замерло и выжидает добычи.

— Вон место, где погибла «Кострома», — указывает мне капитан.

Я спускаюсь на нижнюю палубу.

Около иллюминаторов на палубе сменяются лица арестантов. Смотрят, точно вглядываются в берега острова, где придется кончать свой век.

Замечания краткие, мрачные:

— Сахалин!

— Зима еще!

— Дай поглядеть!

— Не на что и глядеть. Все под снегом.

Качка усиливается. Мы идем Лаперузовым проливом.

Налево — Крильонский маяк. Направо — кипят и пенятся валуны, покрывая Камень Опасности[1]. Впереди надвигается полоса льда. Льдины застилают весь горизонт.

 

Право, это звучит горькой насмешкой.

Провезти людей чуть не кругом света. Показать им мельком уголок земного рая — пышный, цветущий Цейлон, дать взглянуть одним глазом на Сингапур, этот роскошный, этот дивный, этот сказочный сад, что разросся в полутора градусах от экватора, дать полюбоваться на чудные, живописные берега Японии при входе в Нагасаки — на берега, от которых глаз не оторвешь, — для того, чтоб привезти после всего этого к скалистым, суровым берегам, покрытым снегами в половине апреля, в эту страну пурги, штормов, туманов, льдин, вьюг — и сказать:

— Живите!

Сахалин...

«Кругом — вода, а в середине — беда!» «Кругом — море, а в середине — горе!» — так зовут его каторжные.

«Остров отчаянья». «Остров бесправия». «Мертвый остров!» — так называют его служащие на Сахалине.

Остров-тюрьма.

Если вы взглянете на карту Азии, то увидите в правом уголке действительно что-то похожее на чудовище, вытянувшееся вдоль берега и раскрывшее пасть. Извивалась спина «чудовища». Гигантскими волнами колебалась земля. Волны шли с северо-востока на юго-запад.

Недаром сахалинские горы похожи на огромные застывшие волны, а долины — или пади, как их здесь называют по-сибирски — напоминают собою пропасти, что разверзаются между волнами во время урагана.

Ураган кончен. Чудовище стихло и лишь по временам слегка вздрагивает — то там, то здесь.

Это остров-нелюдим.

Он отделен от земли Татарским проливом, самым вспыльчивым, самым буйным, своенравным, злобным проливом в мире. Проливом, где зимой зги не видно в снежной пурге, а летом штормы сменяются густыми туманами, настолько густыми, что среди этой белой пелены еле мерещится верхушка мачты собственного парохода.

Идя этим проливом, штурманскому офицеру приходится спать урывками по четверти часа, не раздеваясь.

Здесь штиль сменяется свирепым штормом в пять, десять минут. Полный штиль — и вдруг засвистело в снастях: поднимай, а то и руби якоря и уходи в море, если не хочешь быть вдребезги разбитым о камни.

Здесь море — предатель, а берег — не друг, а враг моряка. Здесь надо бояться и моря, и земли.

Сахалин не любит, чтобы останавливались у его крутых, обрывистых, скалистых берегов. На всем западном побережье — ни одного рейда. Дно — гладкая и ровная плита, на которой вас не удержит в шторм ни один якорь.

И сколько пароходов пошло ко дну, похоронено в этом проливе!

Сахалин — суровый и холодный остров.

Его скалистый берег лижет холодное, северное течение, в незапамятные времена прорвавшееся Татарским проливом.

Здесь суровая, лютая зима. Здесь неделями продолжается пурга, крутит огромные смерчи, по крышу засыпает дома.

Здесь безрадостная весна похожа на осень.

Короткое, холодное, туманное лето.

И только осень еще похожа на что-нибудь.

 

Двадцатого мая я приехал в Онор — дальнее поселье в самом центре острова, а 21-го, проснувшись утром, увидал ясное, свежее, прекрасное зимнее утро.

За ночь выпал снег. Снежная пелена в пол-аршина покрывала всё — крыши и землю, тюрьму и поселье. Снег продержался два дня и сошел только 23 мая. Вот что называется на Сахалине «климатом».

Извилистая спина чудовища, словно дыбом вставшими иглами, покрыта густой хвойной тайгой.

Высокий, обрывистый, отвесный, неприступный берег, по которому зигзагами идут желтые пласты глины, дымчатые — угольного сланца, белые — песчаника. Кое-где проступает ржавчина железной руды.

А наверху — тайга.

Ели и сосны, оголенные, совсем лишенные ветвей с наветренной стороны. Они растут в одну сторону. Вершины сосен вытянулись по ветру, словно дым от пароходной трубы. Словно великаны-деревья, вытянув руки, бегут от этого ужасного берега, от этого сурового, холодного, жестокого моря и ветра.

Заберемтесь вглубь.

Мертвая тишина. Только валежник хрустит под ногами. Остановишься — и ни звука. Ни птичьей песни, ни писка... Жутко становится, как в пустой церкви. Молчанье сахалинской тайги — это тишина заброшенного, оставленного храма, под сводами которого никогда не раздается шепота молитвы.

Глубже в эту страну вечного молчания.

Вот уж и света не видно. Тьма кругом.

Словно огромный баобаб стоит на своих десятках стволов. Это ветер сбил вершины сосен в одну огромную шапку, сколотил их ветви и иглы. Образовалась плотная крыша, по которой, кажется, можно ходить!

Здесь давит. Здесь тяжко.

Здесь тяжко даже деревьям. Здесь больны даже эти гиганты. Их стволы искривлены огромными болезненными наплывами.

 

Вот вам картина природы северного Сахалина.

Двадцать семь лет тому назад (эти строки писаны в 1895 году, когда Транссибирская железная дорога еще не работала) здесь бродили медведи да гиляки[2] — жалкие, несчастные дикари, вряд ли в умственном и нравственном отношении стоящие многим выше своих товарищей по тайге.

Недаром же гиляки верят, что у медведя такая же точно душа, как у гиляка, что душа медведя точно так же идет после смерти к «хозяину», богу тайги, жалуется ему на гиляков, и хозяин судит их как равных. Что медведь даже «женат на гилячке»! До такой степени эти жалкие дикари ставят знаки духовного равенства между собой и медведями.

Теперь в этой стране медведей и гиляков кое-где разбросаны поселья.

Жалкие, типичные сахалинские поселья. Дома, построенные только для того, чтобы иметь право получить крестьянство, брошенные, разоренные, полуразрушившиеся.

И здесь ни звука. То же вечное молчание.

— Да есть ли живой человек?

В двух—трех домах еще живут. Остальные — пустые.

— Ну, что? Как живете?

— Какая уж жизнь! Маемся.

— Садите, сеете что?

— Что здесь растет! Одна картошка, да и то с грехом пополам.

Живут молча, угрюмо, каждый уйдя, замкнувшись в себя, тоскливо выжидая, когда кончится срок поселенья, можно будет получить крестьянство и уйти «на материк».

Дальше, дальше от этой безотрадной стороны!

Тараторят, заливаются, стонут звонки под дугой.

Тройка низкорослых, коренастых, крепких, выносливых и быстрых сахалинских лошадей с горки на горку, из пади в падь несет нас вдоль острова к югу.

— Вот здесь застрелили Казеева (см. очерк «Жалостливый злодей» на стр……. — В.Д.), — показывает вам ямщик. — Здесь в пургу занесло снегом женщину с ребенком... Сюда я намедни возил доктора — поселенца с дерева снимали... Повесился. Здесь в прошлом году зарезали поселенца Лаврова...

Обычная сахалинская дорога.

Картина природы меняется.

Безотрадная сахалинская сосна и ель уступают место веселой, приветливой лиственнице, начинающей уже покрываться своей мягкою, нежною, пахучею хвоей. Кое-где попадается невысокий кедр.

Забелели местами березовые рощицы. Березы еще не собираются распускаться, но их беленькие стволы так весело, нарядно, чистенько выглядят после суровой темно-зеленой одежды хвойного леса.

Ива, гибкая и плакучая, наклонилась над речкой, словно хочет рассмотреть что-то в ее быстрых струях.

По оврагам еще лежит снег, а по холмам, где пригревает солнышко, уж пышно распустился лопух.

И горы пошли более пологие, и пади шире. Это уж не ущелья, не огромные трещины среди гор, а равнины, от которых веет простором.

И поселенья встречаются все крупнее и крупнее. Величиной с хорошее торговое село.

И чаще на вопрос: «Ну, как живете?» — слышится ответ: «Живем кое-как. Лето только больно коротенько».

По пути попадаются волы, запряженные в плуги.

В каждом селенье найдете двоих, троих, а то и больше, зажиточных хозяев.

Это Тымовский округ — картина среднего Сахалина.

Дальше начинается тундра — трунда, как ее зовут сахалинцы.

Колеса вязнут, еле ворочаются в торфяной массе. Ямщик слез и идет рядом, чтобы легче было лошадям. Двигаемся еле-еле. От лошадей валит пар.

Пахнет вереском. От его удушливого, тяжелого запаха, похожего на запах кипариса, начинает болеть голова. Вся тундра сплошь покрыта его красными кустиками. Словно кровь запеклась.

Тундра и тайга. И снова ни звука. Только дятел простучит, да кукушка прокукует вдали.

Тоска, ноющая, щемящая, забирается в душу. Чем-то безотрадным веет кругом.

И не верится даже, что где-то на свете есть Италия, голубое небо, горячее солнце, что есть на свете и песня, и смех... И все, что приходилось видеть раньше, — все это кажется таким далеким, словно происходило где-то на другой планете, кажется сном, невероятным, несбыточным.

Океан тундры и тайги. И в этом океане, как крошечные островки, — кусочки твердой земли. На этих островках прилепились было поселья. Люди попробовали жить, побороться — не смогли и ушли.

Унылые, брошенные поселья. Так до Онора.

А дальше уж совсем идет топь, трясина, по которой еще проезжают на собаках зимой и нет возможности пробраться летом...

За этой полосой начинается Корсаковский округ — южный Сахалин.

Разнообразие лиственных древесных пород. Климат сравнительно мягче.

Здесь все же легче дышится, живется.

Если вы взглянете на подробную карту, весь юг Сахалина испещрен черными точками — все поселья. Здесь все-таки можно стать ногой на твердую почву.

Здесь труд тяжелый — немножко окупается.

Здесь уж ранняя весна. Тянут вереницами на север красавцы-лебеди. Белая полоса тянется по морю версты на две от берега, словно молочная река, идет, трется в водорослях и мечет икру сельдь. Птицы свистят и перекликаются в тайге. Здесь все-таки жизнь, все-таки солнце, все-таки свет.

 

Вот вам картины Сахалина.

Здесь воздух напоен тяжелыми вздохами. Здесь в ночном крике птицы чудится стон. Здесь много пролито крови этими несчастными, которые режут друг друга из-за грошей.

Здесь что ни уголок — то страшное воспоминание.

Здесь все дышит страданьем. Здесь много было преступленья и труда.

Здесь все нужно взять с боя. Сахалинская почва ничего не родит, если на нее не капнут пот и слеза.

В глубине Сахалина таится много богатств. Могучие пласты каменного угля. Есть нефть. Должно быть железо. Говорят, есть и золото.

Но Сахалин ревниво бережет свои богатства, крепко зажал их и держит.

Он прекратит ваш путь непроходимой тайгой, он утопит вас в трясине своих тундр. Железом и огнем приходится здесь пробивать себе путь человеку, потом, кровью и слезами сдабривать почву, половину жизни отдавать на то, чтоб другую половину прожить хоть чуть-чуть сносно.

Вот, что такое этот остров-тюрьма.

Природа создала его в минуту злобы, когда ей захотелось создать именно тюрьму, а не что-нибудь другое. Трудно представить себе лучшие тюремные стены, чем Татарский и Лаперузов проливы.

Правда, бегают и через тот и через другой. Но разве есть на свете такая тюремная стена, через которую не перешагнул бы человек, ставящий волю выше жизни?

Однако природа была слишком жестока, создавая этот остров-тюрьму.

Идти в ясную погоду по берегу постылого острова и ясно видеть через пролив противоположный берег, который дразнит и манит, уходя вдаль своими голубоватыми очертаниями… Сознавать, что это так близко и так недостижимо... Какую муку создала сама природа!

 

ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ

Первое впечатление всегда самое сильное.

И, конечно, я никогда не забуду этой минуты, когда ранним утром, на зыбком, с бока на бок переваливающемся паровом катере, я подъезжал к пристани Корсаковского поста.

На берегу копошились люди.

Еще несколько шагов — и я погружусь в это море, которое мне так страстно, так мучительно хочется знать.

Море чего?

Странное дело, от двух впечатлений я никак не мог отделаться в течение трех с половиной месяцев, которые я провел среди тюремной обстановки. Два впечатления давили, гнели, свинцом лежали на душе. Давят и гнетут еще и теперь.

Одно из них касается, собственно, самого пути до Сахалина.

Я никак не мог отделаться от этого сравнения. Наш пароход, везший каторжников из Одессы, казался мне огромной баржей, какие обыкновенно употребляются в приморских городах для вывозки в море отбросов. А эти серевшие на берегу сахалинские посты и поселья казались мне просто-напросто колоссальными местами свалок.

И тяжко становилось на душе при мысли о том, что там, внизу, в трюме, под вашими ногами и рядом с вами окончательно перегнивает все человеческое, что еще осталось среди этих отбросов.

Второе впечатление касается собственно Сахалина.

С первых же шагов, при виде этого унылого подневольного труда, этого снимания шапок мне показалось, что я перенесся лет за 50 назад. Что кругом меня просто-напросто крепостное право.

И чем больше я знакомился с Сахалином, тем это впечатление все глубже и глубже ложилось в мою душу, это первое сравнение казалось мне все вернее и вернее.

Тот же подневольный труд, те же люди, не имеющие никаких прав, и унизительные наказания, те же дореформенные порядки, бесконечное бумажное производство всяких дел, тот же взгляд на человека как на живой инвентарь, то же распоряжение человеком «по усмотрению», те же сожительства, заключаемые как браки при крепостном праве — не по желанию, не по влечению, а по приказу, — тот же взгляд многих на каторжного как на крепостного — всё, кончая декоративной стороной крепостного права — обязательным «ломаньем шапки», — всё создавало полную иллюзию отжитого времени.

И как тяжело дышалось, как тяжело, если бы вы знали!

 

Желание исполнено.

Пройдя пристань, я очутился в толпе каторжных.

На берегу шли работы. Человек семьдесят каторжников, кто в арестантской, кто в своей одежде, спускали в море баржу для разгрузки парохода. Пели «Дубинушку» — и под ее напев баржа еле-еле, словно нехотя, ползла с берега.

Рядом с ней, на другой барже, стоял запевала, мужичонка в рваной арестантской куртке, всклокоченный, жалкий и несчастный и надтреснутым, дребезжащим тенорком запевал «Дубинушку», говорившую о необычайной изворотливости, сверхъестественной находчивости его цинизма. Какой-то цинизм, доходивший до виртуозности!

Все это било, конечно, на то, чтобы вызвать смех. И никто не улыбался.

Слушали равнодушно, даже скорее вовсе не слушали, пели припев, кричали «ух» как-то лениво, нехотя, словно и это тоже была подневольная работа.

Потом я попривык, но первое впечатление подневольного труда — впечатление тяжелое, гнетущее.

Рядом вытаскивали невод. Тащили тяжело, медленно, нехотя. В вытащенном неводе билась, прыгала, трепетала масса рыбы.

Чего, чего там не было! Колоссальные бычки, которых здесь не едят; продолговатые с белым, словно белилами покрытым брюшком глосы, которых тоже здесь не едят; извивающиеся, как змеи, миноги, которых здесь точно так же не едят; и мелкая дрянная рыбешка, которую здесь едят.

Все стояли кругом невода, а двое или трое отбирали годную рыбу от негодной с таким видом, словно ворочают камни.

Всю дорогу от пристани до поста, вдоль берега моря, навстречу попадались поселенцы, машинально, как-то механически снимавшие шапки. Рука уставала отвечать на поклоны, и я был искренно признателен тем дерзунам, которые не удостаивали мою персону этой каторжной чести.

Поселенцы бродили, как сонные мухи. Бродили, видимо, безо всякой цели, безо всякого дела.

— Так, мол, пароход пришел. Все-таки люди.

Если там, у рабочих, на лицах читалась какая-то тяжесть, то здесь была написана страшная, гнетущая, безысходная скука.

Тоска.

 


[1]      Скала,  представляющая собой  небольшую группу голых, лишенных растительности камней, шириной около 50 м. — Прим. ред.

 

[2]      Гиляки (от тунгус. гилэ — «лодка») — коренное население острова Сахалин. — Прим. ред.

 

Отзывы

Заголовок отзыва:
Ваше имя:
E-mail:
Текст отзыва:
Введите код с картинки: