На китайской ширме

Год издания: 2002

Кол-во страниц: 168

Переплёт: твердый

ISBN: 5-8159-0223-3

Серия : Зарубежная литература

Жанр: Рассказы

Доступна в продаже
Рекомендованная цена: 150Р
Внимание! Доступен только самовывоз!

Авторский сборник рассказов

 

 

W.Somerset Maugham
ON A CHINESE SCREEN
1922

Содержание Развернуть Свернуть

Содержание

I. Занавес поднимается 5
II. Гостиная миледи 7
III. Монгольский вождь 9
IV. Перекати-поле 10
V. Министр 13
VI. Званые обеды 16
VII. Алтарь небесам 21
VIII. Служители Божьи 22
IX. Гостиница 25
X. Славный уголок 28
XI. Страх 30
XII. Картина 36
XIII. Представитель ее британского величества 37
XIV. Опиумный притон 39
XV. Последний шанс 40
XVI. Монахиня 42
XVII. Хендерсон 44
XVIII. Рассвет 47
XIX. Вопрос чести 49
XX. Вьючный скот 52
XXI. Доктор Мак-Алистер 54
XXII. Дорога 58
XXIII. Божья правда 62
XXIV. Романтика 64
XXV. Высокий стиль 68
XXVI. Дождь 71
XXVII. Салливан 74
XXVIII. Столовая 76
XXIX. Арабеска 79
XXX. Консул 80
XXXI. Юноша 85
XXXII. Фаннинги 86
XXXIII. Песнь реки 90
XXXIV. Мираж 92
XXXV. Неизвестный 94
XXXVI. Демократия 98
XXXVII. Адвентист седьмого дня 101
XXXVIII. Философ 103
XXXIX. Миссионерша 111
XL. Партия в бильярд 113
XLI. Шкипер 115
XLII. Городские достопримечательности 117
XLIII. Сумерки 121
XLIV. Нормальный человек 122
XLV. Старожил 126
XLVI. Равнина 128
XLVII. Неудачник 130
XLVIII. Знаток драматургии 132
XLIX. Тайпан 136
L. Метампсихоза 143
LI. Обломок 144
LII. Чудо-человек 148
LIII. Морской волк 150
LIV. Вопрос 155
LV. Синолог 156
LVI. Вице-консул 158
LVII. Город, построенный на скале 162
LVIII. Возлияния богам 165

Почитать Развернуть Свернуть

I. ЗАНАВЕС ПОДНИМАЕТСЯ

И вот перед вами убогий ряд лачужек, которые тянутся до городских ворот. Глинобитные хижинки, такие обветшалые, что кажется, подуй ветер, и они прахом рассыплются по пыльной земле, из которой были слеплены. Мимо, осторожно ступая, проходит вереница тяжело нагруженных верблюдов. Они брезгливо высокомерны, точно нажившиеся спекулянты, которые проездом оказались в мире, где очень и очень многие не так богаты, как они. У ворот собирается кучка людей, чья синяя одежда давно превратилась в лохмотья, — и бросается врассыпную, потому что к воротам на низкорослой монгольской лошади галопом подлетает юноша в остроконечной шапке. Орава ребятишек преследует хромую собаку, они бросают в нее комья сухой глины. Два дородных юсподина в длинных черных одеяниях из фигурного шелка и шелковых безрукавках беседуют друг с другом. Каждый держит палочку — а на палочке сидит привязанная за ногу птичка. Оба вынесли своих любимиц подышать свежим воздухом и дружески сравнивают их достоинства. Иногда птички вспархивают, летят, пока не натянется шнурочек, и быстро возвращаются на свои палочки. Два почтенных китайца, улыбаясь, ласково смотрят на них. Грубые мальчишки пронзительными голосами выкрикивают по адресу чужеземца что-то презрительное. Городская стена, осыпающаяся, древняя, зубчатая, приводит на память старинный рисунок городской стеньг какого-нибудь палестинского города времен крестоносцев.
За воротами вы попадаете в узкую улицу, по сторонам которой теснятся лавки — многие, с изящными решетками, алыми с золотом, покрытыми прихотливой резьбой, несут особую печать былого великолепия, и кажется, будто в их темных нишах продается все разнообразие невиданных товаров сказочного Востока. Поток прохожих катится по узкому неровному тротуару и по вдавленной мостовой, и кули, сгибаясь под тяжелой ношей, короткими резкими окриками требуют, чтобы им уступили дорогу. Лоточники гортанно выкликают свои товары.
И тут появляется пекинская повозка, запряженная неторопливо шагающим ухоженным мулом. Ярко-синий навес, огромные колеса усажены шляпками гвоздей. Возница, болтая ногами, сидит на оглобле. Сейчас вечер, и красное солнце закатывается за желтую остроконечную фантастичную крышу храма. Пекинская повозка бесшумно проезжает мимо, передняя занавеска задернута, и хочется узнать, кто сидит за ней, поджав под себя ноги. Может быть, ученый, знающий наизусть все труды классиков, отправился навестить друга и будет обмениваться с ним замысловатыми приветствиями и беседовать о золотом времени Танской и Сунской династий, которые уже никогда не возвратятся. А может быть, это певица в роскошных шелках, в богато вышитой кофте, с нефритовыми булавками в черных волосах приглашена на пирушку, где споет песенку и будет обмениваться изящными шутками с молодыми повесами, достаточно образованными, чтобы оценить тонкое остроумие. Пекинская повозка скрывается в сгущающихся сумерках, словно нагруженная всеми тайнами Востока.

II. ГОСТИНАЯ МИЛЕДИ

— Нет, право, я думаю, что-то из этого сделать все-таки можно, — сказала она.
Она посмотрела вокруг энергичным взглядом, и в ее глазах просиял свет творческого вдохновения.
Это был старинный храм, маленький городской храм — она его купила и теперь превращала в жилой дом. Триста лет назад храм воздвигли для очень святого монаха его поклонники, и здесь он провел закат своих дней в великом благочестии, всячески умерщвляя плоть. И еще долго память о его добродетели привлекала сюда верных, но время шло, пожертвований становилось все меньше, и в конце концов еще поддерживавшие храм два-три монаха вынуждены были его покинуть. Он носил следы непогоды, а зеленая черепица крыши поросла бурьяном. Пересеченный балками потолок с поблекшими золотыми драконами на поблекшем красном фоне все еще был прекрасен, но ей темные потолки не нравились, а потому она затянула его холстом и заклеила обоями. Ради света и воздуха она прорубила в стенах два больших окна. Как удачно, что у нес нашлись голубые занавески как раз нужного раз мера. Голубой — ее любимый цвет, он подчеркивает цвет ее глаз. Столбы, величавые крепкие красные столбы действовали на нее угнетающе, но она обклеила их ужасно милыми обоями, в которых не было ничего китайского Очень удачно получилось и с обоями, которыми она обклеила стены. Куплены они были в туземной лавочке, но практически не отличались от сандерсоновских — в такую веселенькую розовую полосочку, что комната сразу стала уютной. В глубине была ниша, где некогда стоял лакированный стол, а за ним статуя Будды, вечно предающегося медитации. Здесь поколения верующих жгли свои свечи и возносили молитвы — кто о преходящих благах, кто об освобождении от постоянно возвращающегося бремени земных жизней, — ей же эта ниша показалась просто созданной для американской печки. Ковер она была вынуждена купить в Китае, но сумела выбрать такой, что его просто не отличить от аксминстерского. Разумеется, он ручной выделки, а потому не так ровен, как подлинно английский, но все-таки вполне приличная замена. Ей удалось купить маленький гарнитур у атташе, которого перевели в Рим, и она выписала из Шанхая прелестный светлый ситчик на чехлы. К счастью, у нее было много картин — главным образом свадебные подарки, но некоторые она купила сама, потому что натура у нее художественная, и они так мило украсили комнату. Ей понадобилась ширма, и ничего не поделаешь, пришлось купить китайскую, однако, как она остроумно заметила, ведь и в Англии вполне можно поставить у себя китайскую ширму. У нее было множество фотографий в серебряных рамочках, в том числе принцессы Шлезвиг-Гольштейнской, и еще — шведской королевы, и обе подписанные: их она поставила на рояль, потому что они придавали комнате домашний вид. И, завершив свои труды, она с удовлетворением обозрела их результаты.
— Разумеется, на лондонскую гостиную это не очень похоже, — сказала она. — Но такая гостиная вполне может быть в каком-нибудь милом английском городке. Челтнеме, например, или в Танбридж-Уэлсе.

III. МОНГОЛЬСКИЙ ВОЖДЬ

Одному небу известно, из какой дали он прибыл. Он спускался верхом по петляющей тропе с высокого монгольского плато, где повсюду по сторонам непроходимой стеной вставали бесплодные каменные неприступные горы; он спускался мимо храма, стерегущего перевал, и наконец достиг древнего речного ложа — ворот Китая. Их окаймляли предгорья, сверкавшие под утренним солнцем, иссеченные черными тенями: за многие века бесчисленные путники, конники и караваны превратили это каменистое дно в подобие дороги. Воздух был холодным и чистым, небо голубым. Здесь круглый год двигался нескончаемый поток: верблюды, везущие плиточный чай в Ургу, до которой семьсот миль, а оттуда — в Сибирь; вереницы фургонов, влекомые мирными волами; запряженные крепкими лошадками небольшие повозки, группами по две-три. А навстречу в Китай тоже верблюды, везущие шкуры на пекинские базары, и длинные процессии фургонов. Иногда по дороге гнали табун, иногда козье стадо. Но его глаза ни на чем не задерживались, он, казалось, не замечал, что на перевале он не один. Его сопровождали челядинцы, шестеро или семеро, надо признаться, довольно оборванные, на жалких клячах, но очень воинственные с виду. Они трусили по дороге беспорядочной кучкой. На нем была черная шелковая куртка и черные шелковые штаны, заправленные в высокие сапоги с задранными носками, а голову венчала высокая соболья шапка, обычная в его родном крае. Сидел он в седле очень прямо, гордо опережая свою свиту на несколько шагов. И, глядя, как он едет, высоко держа голову с неподвижными глазами, ты спрашивал себя, о чем он думает — не о том ли, как в былые дни его предки скакали через этот перевал, скакали вниз на плодородные равнины Китая, где богатые города сулили им сказочную добычу.

IV. ПЕРЕКАТИ-ПОЛЕ

Я узнал его поразительную историю до того, как познакомился с ним, и ожидал кого-то ничем не похожего на других. Мне казалось, что необычность пережитого не могла не наложить отпечатка необычности на весь его облик. Но увидел я человека, в чьей внешности не было ничего примечательного. Ниже среднего роста, тщедушный, загорелый, с уже седеющими волосами, хотя ему еще не было тридцати, и с карими глазами. Он ничем не выделялся среди десятков ему подобных, и запомнить его с первой встречи было бы трудно. Если бы вы увидели его за прилавком большого магазина или на табурете в маклерской конторе, то решили бы, что он как раз на своем месте, — да только вы его попросту не заметили бы, как не замечаете прилавков и табуретов. В нем ничто не привлекало внимания — до такой степени, что это само по себе становилось интригующим: лицо, лишенное малейшей значительности, напоминало вам глухую стену дворца времен Маньчжурской династии где-нибудь в убогом переулке, за которой, как вам известно, прячутся расписные дворики, резные драконы и бог знает какие сложные и тайные интриги.
Ибо замечательным был весь его путь. Сын ветеринара, он начал самостоятельную жизнь в Лондоне судебным репортером, потом устроился стюардом на торговое судно, шедшее в Буэнос-Айрес. Там он сбежал и, берясь то за ту, то за другую работу, пересек Южную Америку. Из какого-то чилийского порта он добрался до Маркизских островов, где полгода существовал на щедроты туземцев, всегда готовых оказать гостеприимство белому, а затем, умолив владельца шхуны взять его до Таити, отплыл в Амой вторым помощником на старой лохани, доставившей китайских чернорабочих на острова Товарищества.
Это было за девять лет до моего знакомства с ним, и с тех пор он жил в Китае. Сначала он устроился в Англо-Американскую табачную компанию, но года через два заскучал и, подучившись за это время языку, перешел в фирму, торговавшую патентованными лекарствами по всей стране. Три года он блуждал из провинции в провинцию, продавая пилюли, и к концу этого срока скопил восемьсот долларов. Вновь он бросил работу.
И тут начались самые замечательные его приключения. Переодевшись бедняком китайцем, он отправился из Пекина путешествовать по стране со спальной циновкой, обкуренной китайской трубкой и зубной щеткой. Он останавливался в придорожных харчевнях, спал на канах бок о бок с другими путниками и ел китайскую пищу. Это само по себе было уже немалым подвигом. Поездами он почти не пользовался, а больше шел пешком, ехал на повозке, плыл в джонке. Он оставил позади Шеньси и Шаньси, он прошел пешком плоскогорья Монголии и рисковал жизнью в диком Туркестане. Он прожил долгие недели с кочевниками пустыни и путешествовал с караванами, которые везли плиточный чай через безводные просторы Гоби. В конце концов, истратив свой последний доллар, он вернулся в Пекин.
И занялся поисками работы. Легче всего, как будто, было бы писать, и редактор одной из газет, выходивших на английском языке, предложил напечатать серию статей о его странствованиях. Казалось бы, единственной трудностью было решить, на чем из обилия накопленных богатств остановить выбор. Он был осведомлен в том, чего, возможно, кроме него, не знал ни один англичанин. Он видел и испытал столько необычного, потрясающего, страшного, смешного, нежданного. И он написал двадцать четыре статьи. Я не хочу сказать, что они были неудобочитаемыми, — нет, в них нашла выражение точная и благожелательная наблюдательность, но подано все было в полнейшем беспорядке. Это был сырой материал, а не искусство. Статьи напоминали каталоги фирм, торгующих по почте: для человека с воображением они были залежами золота, то есть сырьем для литературы, а не самой литературой. Он был натуралистом, который терпеливо собирает огромное множество фактов, но не обладает даром обобщения — и они остаются просто разрозненными фактами, ждущими, чтобы их синтезировали более могучие умы. Собирал он не растения, не животных, а людей. Коллекция его не имела себе равных, но ориентировался он в ней плохо.
Когда я познакомился с ним, то попытался понять, как на него повлияло то, что ему довелось пережить, но хотя он помнил массу интересных происшествий был добродушен, мил и охотно со множеством подробностей рассказывал о своих приключениях, ни одно из них, насколько я мог заметить, не затронуло его глубоко Инстинктивная потребность поступать своеобразно, как он поступал, показывала, что есть в нем жилка своеобразия. Цивилизованный мир его раздражал, и у него была страсть ходить нехожеными путями. Диковинки, припасенные жизнью, его развлекали. Его снедало неутолимое любопытство Но, по-моему, это все был плотский опыт, не преображавшийся в опыт духа. Вот почему, возможно, вы чувствовали, что, в сущности, он незначителен. Заурядность его внешности была верным отражением заурядности его души. За глухой стеной была пустота.

V. МИНИСТР

Он принял меня в длинной комнате, выходившей в сад с песчаной почвой. Розы на искривленных кустах засохли, а старые величавые деревья стояли поникшие. Он усадил меня на квадратный табурет у квадратного стола и сел напротив меня. Бой подал чашки с цветочным чаем и американские сигареты. Он был худым, среднего роста, с худыми изящными руками и смотрел на меня сквозь очки в золотой оправе большими, темными, печальными глазами. Он походил на философа или мечтателя. Улыбка у него была очень ласковая. Одет он был в длинное одеяние из коричневого шелка и короткую кофту из черного шелка, а на голове у него была круглая шляпа,
— Не странно ли, — сказал он со своей обаятельной улыбкой, — что мы, китайцы, носим такую одежду, потому что триста лет назад маньчжуры были конниками?
— Но куда более странно, — возразил я, — что ваше превосходительство носит котелок, потому что англичане победили при Ватерлоо.
— Вы полагаете, я ношу его поэтому?
— Могу без труда доказать.
Опасаясь, что его изысканная учтивость не позволит ему спросить, как именно, я поспешил объяснить в нескольких красноречивых словах.
Он снял свою шляпу и поглядел на нее с легчайшим вздохом. Я осмотрел комнату. Ковер был брюссельский, зеленый с большими цветами, а по стенам стояли резные (тулья из черного дерева. С реек свисали свитки с письменами великих мастеров прошлого и — для разнообразия — картины маслом в ярких золоченых рамах, которые в девяностых годах прошлого века вполне можно было увидеть на выставках Королевской академии художеств. Работал министр за американским бюро с выпуклой крышкой.
Он печально беседовал со мной о положении Китая. Древнейшая цивилизация, какие только знавал мир, теперь безжалостно сметается прочь. Студенты, возвращающиеся из Европы и Америки, сокрушают то, что с любовью воздвигали бесчисленные поколения их предков, и ничего не создают взамен. Им неведомы ни любовь к отчизне, ни религия, ни почтение перед прошлым. Храмы, покинутые верующими и священнослужителями, ветшают, и скоро их красота превратится в воспоминание.
Но затем красноречивым жестом худой аристократической руки он отодвинул эту тему и спросил, не хочу ли я посмотреть принадлежащие ему предметы искусства. Мы обходили комнату, и он показывал мне бесценный фарфор, бронзу, статуэтки эпохи Танской династии. Лошадь из гробницы в Хонане дышала изысканной грацией греческих скульптур. На большом столе возле бюро покоились свитки. Он выбрал один и, держа за верх, позволил мне развернуть его. Это была картина эпохи какой-то ранней династии — горы, проглядывающие сквозь кружево облаков, и он улыбающимися глазами смотрел, с каким восторгом я гляжу на нее. Потом картина была свернута, а он показал мне другую. И еще одну, и еще. Вскоре я выразил сожаление, что отнимаю столько времени у столь занятого человека, но он не желал меня отпускать. И развертывал картину за картиной. Он был истинным знатоком и с наслаждением называл школы и эпохи, к которым они принадлежали, и рассказывал интересные истории об их творцах.
— Боюсь, я не уверен, что вам дано оценить драгоценнейшие мои сокровища, — сказал он, указывая на свитки, украшавшие его стены. — Это образчики несравненнейшей каллиграфии Китая.
— Они вам правятся больше картин? — спросил я.
— Несравнимо больше. Их красота более целомудренна. В них нет ни малейшей фальши. Но я могу понять, почему европейцу нелегко воспринимать столь строгое и столь тонкое искусство. Мне кажется, в китайских шедеврах вам более по вкусу гротесковость.
Он достал альбом, и я пролистал его. Чудесные вещи! С театральным инстинктом коллекционера самый дорогой ему альбом он приберег напоследок. В нем были серии птиц и цветов, нарисованных эскизно, тремя-четырьмя штрихами, но с такой выразительностью, с таким чувством природы и с такой улыбчатой нежностью, что дух захватывало. Веточки цветущей сливы, воплотившие в своей изящной свежести всю магию весны, пичужки, чьи нахохленные перышки хранили биение и трепет жизни. Это была работа великого художника.
— Сотворят ли американские студенты хоть когда-нибудь нечто сравнимое? — спросил он с грустной улыбкой.
Однако самое упоительное для меня заключалось в том, что я каждую минуту помнил, что он — отпетый негодяй. Продажный, бездарный, бессовестный, он ничему не позволял встать у себя на пути. Он был великим мастером шантажа и умел выжимать последнее. Он нажил огромное богатство самыми гнусными способами. Он был бесчестным, жестоким, мстительным и алчным. И бесспорно, вложил свою лепту в доведение Китая до состояния, которое столь искренне оплакивал. Но когда он держал в руке миниатюрную вазу цвета ляпис-лазури, его пальцы словно обволакивали ее с чарующей нежностью, взгляд его печальных глаз ласкал ее, а губы были открыты почти влюбленно.

VI. ЗВАНЫЕ ОБЕДЫ

1. В стенах посольства

Доложили о швейцарском директоре Сино-Аргентинского банка. Он вошел с крупной красавицей супругой, которая демонстрировала свои пышные прелести так щедро, что становилось страшновато. Ходили слухи, что она была кокоткой, и английская девица в годах (розовато-оранжевый атлас и бусы), которая приехала рано, приветствовала ее ледяной узкогубой улыбкой. Гватемальский посланник и черногорский атташе вошли вместе. Атташе пребывал в чрезвычайном волнении: он не понял, что это официальный прием, он думал, что его пригласили на обед en petit comite*, и он не надел ордена. И вот — посланник Гватемалы в блеске всех своих звезд! Что ему делать? Смятение чувств, вызванное угрозой дипломатического инцидента, несколько рассеялось с появлением двух китайских слуг в длинных одеяниях и плоских квадратных шапочках; они держали подносы с коктейлями и закусками. Затем вплыла русская княгиня. У нее были белоснежные волосы, а черное шелковое платье закрывало даже шею. Она походила на героиню Викториена Сарду, которая пережила мелодраматичные страсти своей юности и теперь вяжет крючком. Она невыносимо скучала, если вы заговаривали с ней о Толстом или Чехове, но оживлялась, чуть только начинала говорить о Джеке Лондоне. Она задала вопрос английской девице, на который девица, хотя и в годах, ответить никак не могла.
— Почему вы, англичане, — спросила она, — пишете такие глупые книги о России?
Но тут вошел первый секретарь английского посольства, придав своему появлению весомость исторического события. Он был очень высок, лысоват, но элегантен и одет с безупречной корректностью; его взгляд недоуменно обратился на ослепительные звезды гватемальского посланника. Черногорский атташе, льстивший себя мыслью, что лучше него никто в дипломатическом корпусе не одевался, но не уверенный, что первый секретарь английского посольства разделяет его убеждение, порхнул к нему узнать его откровенное мнение о своей плоеной манишке. Англичанин вставил в глаз монокль в золотой оправе и несколько секунд рассматривал манишку с весьма серьезным видом, а затем сделал своему собеседнику сокрушающий комплимент.
К этому времени собрались все гости, кроме супруги французского военного атташе. Говорили, что она всегда опаздывает.
— Elle est insupportable*, — сказала красивая супруга швейцарскою банкира.
Наконец, великолепно игнорируя то обстоятельство, что ее тут ждут уже полчаса, она вступила в комнату. Очень высокая на своих немыслимых каблуках, чрезвычайно
худая, в платье, создававшем впечатление, что на ней вообще ничего нет. Волосы у нее были коротко подстриженные и золотые, и она была откровенно накрашена. Она выглядела Терпеливой Гризельдой в представлении постимпрессиониста. При каждом ее движении по воздуху разливались волны пряных ароматов. Она протянула гватемальскому посланнику для поцелуя унизанную кольцами исхудалую руку, двумя-тремя словами и улыбкой заставила жену банкира почувствовать себя провинциальной толстухой, чье время давно миновало; одарила рискованной шуткой английскую девицу, чье смущение, правда, смягчала мысль о том, что супруга французскою военного атташе tres bien nee**, и выпила один за другим три коктейля.
Подали обед. Разговор переходил с раскатистого звучного французского на неуверенный английский. Они говорили о посланнике, от которого только что пришло письмо из Бухареста — или Лимы. И о жене советника, которая находит жизнь в Христиании невыносимо скучной или в Вашингтоне — такой дорогой В целом же для них: не составляло большой разницы, в какой столице оказаться, поскольку существование они вели совершенно одинаковое и в Константинополе, и в Берне, и в Стокгольме, и в Пекине. Окопавшись за своими дипломатическими привилегиями, укрепляемые убеждением своей значимости, они обитали в мире, не знавшем Коперника, ибо для них солнце и звезды услужливо обращались вокруг нашей Земли, а они были ее центром. Никто не знал каким образом тут очутилась английская девица, и супруга швейцарского банкира в доверительной беседе говорила, что она, конечно же, немецкая шпионка. Зато она была непререкаемым авторитетом во всем, что касалось Китая. Она сообщала вам, что у китайцев такие безупречные манеры, и, право же, очень жаль, что вы не знавали вдовствующей императрицы — она была такая душечка! Вы прекрасно понимали, что в Константинополе она заверила бы вас, что турки — истинные джентльмены, а султанша Фатима — такая душечка и так изумительно говорит по-французски! Бездомная, она была дома везде, где имелось дипломатическое представительство ее страны.
Первый секретарь английского посольства находил общество довольно смешанным. Он говорил по-французски куда лучше всех когда-либо живших французов. Он был человеком со вкусом и обладал природным талантом всегда оказываться правым. Знаком он был только с людьми, достойными того, и читал только книги, достойные того; он восхищался только музыкой, достойной восхищения, и картины ему нравились, только достойные нравиться; одевался он у единственно возможного портного и рубашки покупал в единственно возможном магазине. Слушали вы его, все больше цепенея. И вскоре уже всем сердцем желали, чтобы он признался в слабости к чему-то хоть чуточку вульгарному, — вам стало бы легче, если бы с дерзкой пристрастностью он заявил, что «Пробуждение души» — произведение искусства, а «Четки» — шедевр. Но вкус у него безупречный. Он само совершенство, и начинаешь побаиваться, а не известно ли это и ему — в покое его лицо становится таким, словно он влачи г невыносимое бремя. Тут вы узнавали, что он пишет vers libre*, и вздыхали свободнее.

2. В открытом порту

Обед воскрешал роскошь, уже давно исчезнувшую из банкетных залов Англии. Стол красного дерева стонал под тяжестью серебра. В центре белоснежной дамасской скатерти лежала салфетка желтого шелка, какие вы волей-неволей покупали на благотворительных базарах чинных дней вашей юности, а на ней высилось массивное украшение литого серебра. Высокие хризантемы в высоких серебряных вазах заслоняли сидящих напротив вас, а высокие серебряные подсвечники попарно поднимали гордые головы по всей длине стола. К каждому блюду подавалось соответствующее вино: херес к супу, легкое белое к рыбе; и было два главных кушанья, белое и коричневое — без них заботливые хозяйки дома девяностых годов не мыслили званого обеда.
Беседа, пожалуй, была не столь разнообразной, так как хозяева и гости виделись друг с другом почти ежедневно на протяжении нестерпимо долгой череды лет, и все судорожно хватались за любую тему для тою лишь, чтобы она тут же иссякла и сменилась тяжелым молчанием. Они говорили О скачках, о гольфе, об охоте на птиц. Заговорить о чем-либо абстрактном было бы дурным тоном, политика же их захолустья не достигала. Китай им всем смертельно надоел, и говорить о нем они не хотели, да и знали ровно столько, сколько им требовалось для ведения своих дел, а на того, кто учил китайский язык, смотрели с подозрением. Зачем ему это, если он не миссионер и не секретарь по китайским делам в посольстве? За двадцать пять долларов в месяц можно нанять переводчика, а всем известно, что те, кого Китай интересует сам по себе, мало-помалу свихиваются. Все они тут были людьми влиятельными. Первый помер «Джардайна» с супругой, и управляющий Гонконго-Шанхайского банка с супругой, и глава АПК с супругой, и глава БАТ с супругой, и глава Б. и С. с супругой. Вечерние костюмы они носили с какой-то неловкостью, словно надевали их из чувства долга перед родиной, а не потому, что так им было удобнее. Они пришли на этот обед потому, что им нечем было занять вечер, но, едва настанет минута, когда приличия позволят откланяться, они тут же уйдут со вздохом облегчения. Все они надоели друг другу до смерти.

VII. АЛТАРЬ НЕБЕСАМ

Он воздвигнут под открытым небом — три круглые террасы из белого мрамора, поставленные друг на друга, куда поднимаются по четырем мраморным лестницам, смотрящим на восток, запад, юг и север. Он символизирует небесную сферу и четыре стороны света. Его окружает большой парк, а парк окружает высокая стена. И сюда год из года в ночь перед зимним солнцестоянием являлся Сын Неба, чтобы торжественно поклониться своему родоначальнику. В сопровождении князей, знатнейших вельмож и стражи император, очищенный постом, подходил к алтарю. А там его ждали князья, и министры, и мандарины, и те, кто танцует священные танцы. В скудном свете огромных факелов церемониальные одежды поражали темным великолепием. И перед табличкой с начертанными на ней словами: «Императорские Небеса — Верховный Император», — он возлагал курения и шелк, мясной бульон и рисовую водку. Он преклонял колени и девять раз бил лбом по мраморной плите.
И здесь, на том самом месте, где склонял колени вице-правитель Небес и Земли, Уиллард В.Антермейер четко и размашисто написал свою фамилию, а также штат и город, откуда приехал: Гастингс, Небраска. Вот так он попытался присоединить свою преходящую личность к воспоминаниям о величии, смутные слухи о котором, вероятно, достигли и его. Он решил, что теперь люди запомнят его именно таким, когда его не станет. Пошленьким способом он замахнулся на бессмертие. Но тщетны надежды людские. Ибо не успел он небрежной походкой спуститься по лестнице, как китайский служитель, который стоял у парапета, лениво глядя в синее небо, подошел, метко плюнул на место, где расписался Уиллард В.Антермейер, и подошвой растер плевок по фамилии. Через десять секунд не осталось никаких воспоминаний о том, что здесь побывал Уиллард В.Антермейер.

VIII. СЛУЖИТЕЛИ БОЖЬИ

Они сидели бок о бок, два миссионера, и разговаривали о пустяках, как разговаривают люди, когда хотят быть вежливыми, но между ними нет ничего общего; и они удивились бы, если бы им сказали, что одно чудесное общее между ними есть — подлинная добродетельность, ибо у обоих было и еще одно общее — смирение, хотя, пожалуй, у англичанина оно было сознательным, а потому и более заметным, и менее естественным, чем у француза. В остальном же контраст между ними доходил до смешного. Французу было без малого восемьдесят, но годы не сгорбили его высокую фигуру, а крупные кости свидетельствовали, что в молодости он отличался незаурядной силой. Но теперь ее след остался только в его глазах, таких больших, что не заметить их особого выражения было невозможно, и пылающих огнем. Это определение часто прилагается к глазам, но, по-моему, только у него мне довелось увидеть такое полное соответствие слов и реальности. В них действительно горело пламя, и они, казалось, излучали свет. В них была необузданность, плохо сочетающаяся со святостью. Это были глаза библейского пророка. Нос у него был крупный и воинственный, подбородок крепкий и квадратный. Пренебрежения он к себе не вызывал никогда, но в расцвете сил, несомненно, внушал трепет. Быть может, пламя в его глазах говорило о давних битвах, бушевавших в глубинах его сердца. В них кричала его душа, побежденная, кровоточащая и все же торжествовавшая победу, и он радовался этой незаживающей ране, своей добровольной жертве Богу Всемогущему. Его старые кости мерзли, и он, точно солдат в плащ, кутался в меха, а на голове у него была шапка из китайского соболя. Он был великолепен. В Китае он прожил полвека и трижды бежал из своей миссии, спасая жизнь, когда на нее нападали китайцы.
— Надеюсь, больше они не нападут, — сказал он, улыбаясь. — Я ведь стал слишком стар для столь внезапных перемещений. — Он пожал плечами. — Je serai martyr*.
Он раскурил большую черную сигару и начал ею попыхивать с явным удовольствием.
Его собеседник был много моложе — лет пятидесяти, не больше, и в Китае пробыл не дольше двадцати лет. Он был членом миссии англиканской церкви и носил серый твидовый костюм с галстуком в горошек. Он старался как можно меньше походить на священника. Хотя он был несколько выше среднего роста, но настолько толст, что выглядел приземистым. У него было круглое добродушное лицо с румяными щеками и седыми усами, подстриженными «под зубную щетку». Он сильно облысел, но с простительным и трогательным тщеславием отрастил оставшиеся волосы с одной стороны так, чтобы их можно было зачесывать поперек плеши, внушая иллюзию — во всяком случае ему, — что его шевелюра не так уж и поредела. Он был общителен, и когда друзья его поддразнивали или он поддразнивал их, то от души разражался громовым, искренним и добрым хохотом. Юмор его был юмором школьника, и легко было вообразить, как сотрясалась бы вся его дородная фигура, поскользнись кто-нибудь на апельсиновой корке. Но смех тут же оборвался бы и он покраснел бы, вдруг сообразив, что поскользнувшийся мог сильно ушибиться, и он уже был сама доброта и сочувствие. Невозможно было провести в его обществе десять минут и не убедиться в редкой мягкости его сердца. Вы чувствовали, что нет такого одолжения, которое он с радостью не оказал бы, и если на первых порах его благодушие, возможно, мешало вам обратиться к нему за духовной поддержкой, то во всех житейских делах вы могли твердо рассчитывать на его внимание, сочувствие и здравый смысл. Он принадлежал к людям, чей кошелек всегда открыт для неимущих и чье время всегда к услугам тех, кто может в нем нуждаться. И пожалуй, было бы несправедливо утверждать, будто в области духа его помощь оказалась бы неэффективной. Хотя он не мог, как старик француз, говорить с вами от имени Церкви, никогда не допускавшей сомнений, или с пламенной убедительностью аскета, он разделил бы ваше горе с искренней симпатией, утешил бы вас своей нерешительной мягкостью — не столько служитель Бога, сколько такой же, как вы, робкий и неуверенный в себе человек, ищущий поделиться с вами надеждой и утешением, укрепляющими его собственную душу, — так что и в нем вы могли обрести опору, пусть иную, но по-своему ничуть не хуже.
История его была несколько необычной. Начал он жизнь военным и любил поговорить о прежних днях, когда скакал за лисицей и танцевал без отдыха весь лондонский сезон. Болезненное раскаяние в былых грехах его не мучило.
— В молодости я был лихой танцор, — говорил он, — но нынче куда уж бы мне со всеми этими новомодными танцами.
Эта жизнь была прекрасна, пока продолжалась, но, хотя он о ней нисколько не сожалел, он ничуть себя за нее не осуждал. Глас ему был, когда он находился в Индии. Он точно не мог объяснить, как и почему это произошло, — просто вдруг возникло чувство, что с этих пор он должен посвятить себя обращению язычников в веру Христову. Побороть это чувство он не сумел, оно не давало ему ни минуты покоя. Теперь он был счастлив и получал радость от своего служения.
— Дело движется медленно, &

Отзывы

Заголовок отзыва:
Ваше имя:
E-mail:
Текст отзыва:
Введите код с картинки: