Изюм из булки. Отборный

Год издания: 2019

Кол-во страниц: 672

Переплёт: Твердый

ISBN: 978-5-8159-1579-4

Серия : Художественная литература

Жанр: Воспоминания

Доступна в продаже
Рекомендованная цена: 750Р
Внимание! Доступен только самовывоз!

Нет ничего банальнее воспоминаний. Всякий, кто не поленится пройтись вдоль этой линии прибоя, разглядит десятки обточенных историй, в которых окаменели времена и характеры... На этих историях осталась соль эпохи.

Веселые или печальные, они бесценны, если внятно и со вкусом изложены. Нет ничего заманчивее анекдотов в пушкинском значении слова: его table-talk стоит пяти диссертаций. "Как-то раз...", "Рассказывают, что..." — так и должен начинаться хороший текст.

Вы слышали эту историю рассказанной по-другому? Не беда: даже Евангелие существует в четырех вариантах. Вы не верите, что такое было вообще? Ну, со свечкой никто не стоял, но мы же с вами не в судебном процессе, а в литературно-историческом - здесь совсем иные понятия об истине.

Сюжеты и лица, собранные в этой книге, расскажут о временах, в которых мы жили, о людях, милых моему сердцу и не очень милых, — и о стране, громко признаться в любви к которой мешает память о шекспировской Корделии...

Виктор Шендерович

Содержание Развернуть Свернуть

“Рассказывают, что...” Апология жанра. . . . . . . . . . . . . . . . . . 7

Предуведомление . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 9

автобио-граффити. Часть первая . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 13

мемуары сержанта запаса . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 83

автобио-граффити. Часть вторая. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 111

времена вразвес. Часть первая . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 183

здравствуй, родина! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 275

времена вразвес. Часть вторая . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 327

как я был телезвездой. Эпизоды . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 369

искусство принадлежит народу . . . . . . . . . . . . . . . . . . 399

человеческий фактор . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 429

изюм из булки . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 649

Список соавторов . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 667

Почитать Развернуть Свернуть

АВТОБИОГРАФФИТИ

ЧАСТЬ 1

коврик

На пятом десятке жизни я обнаружил у родителей маленький коврик с восточным орнаментом — и вдруг ясно вспомнил: в детстве я играл на таком же, только очень большом ковре. Я спросил у мамы: это отрез от того ковра? А где он сам?

Мама засмеялась и сказала: так это он и есть. Весь.

О господи. Такой большой был ковер!

 

историческая родина

Когда мой дед Семен Маркович раздражался и становился грубым, бабушка Лидия Абрамовна, сделанная совсем из других материалов, говорила ему только одно слово: ­“Городищ-ще!”

Так называлось белорусское местечко неподалеку от Мозыря — родина деда.

Особому политесу взяться там было действительно неоткуда: прадед был биндюжником, ломовым извозчиком, и деда в детстве многократно пороли чересседельником. Хорошо помня характер Семена Марковича, могу предположить, что перепадало по мягкому месту и моему отцу.

Мой старший брат и я — первые непоротые в нашей фамилии.

Городище я искал и не нашел, когда ездил по Белоруссии в поисках своей исторической родины. Двадцатый век безжалостно прошелся по этим краям. Местечек уцелело всего два; уцелели, впрочем, только дома. Евреев давно нет в помине — кто в России, кто в Америке, кто на Земле обетованной, кто просто в земле: в Белоруссии Гитлеру удалось решить еврейский вопрос почти полностью.

А для Городища не потребовалось и Гитлера: к двадцать девятому году на месте еврейского кладбища устроили артиллерийское стрельбище. Это было актуальнее.

Дед Семен к тому времени тоже успел поучаствовать в переделке мира. Центростремительная сила революции бросила его в Москву, и к окончанию института он был убежденным троцкистом.

Троцкого попросили для начала проехать в Алма-Ату, деда (тоже для начала) в Архангельск…

Семеном Марковичем он в ту пору не был, был — Шломо Мордух. В Сёму его переделали однокурсники в Химико-тех­нологическом институте, просто чтобы не ломать язык. О конспирации еврейства в двадцатые годы думать уже (еще) не приходилось.

Деформация имени-отчества спасла деду жизнь, когда его искали, чтобы стереть уже в порошок: искали-то Шломо, а не Семена, на что один из нашедших впоследствии (на допросе) прямо деду и посетовал…

А спасение состояло в том, что искали деда в конце тридцатых, а нашли в конце сороковых.

Эта история стоит того, чтобы ее рассказать.

 

письмо

В 1927 году московский студент Сёма-Шлёма написал письмо своей жене, будущей моей бабушке, в Вологду, куда направила ее партия.

Дед писал из самой гущи исторического процесса. Он рассказывал о московских фракционных боях и в числе прочего черкнул несколько нелестных слов о Сталине. Дед предположил, что от Кобы будет еще много крови.

А бабушка Лидия Абрамовна была партийная безо всяких отклонений. Когда, уже в старости, они с дедом ругались, то, перед тем как окончательно перейти на идиш (чтобы внуки перестали понимать текст), бабушка восклицала:

— Ай, Сёма, ты всегда был троцкистом!

Но в 1927 году бабушка сама принесла письмо мужа в вологодскую партячейку — еще бы, столько свежих новостей из Москвы! — и письмо куда-то пропало. Бабушка не придала этому значения: времена были, по слову Ахматовой, относительно вегетарианские…

Письмо всплыло через двадцать один год, в 1948-м, на допросе. Через пару дней Сёме-Шлёме, отцу троих детей, дали восемь лет лагерей — на осознание своей юношеской неправоты в оценке вождя.

Или — в подтверждение этой правоты?

Бывший комендант Кремля Мальков, сидевший с дедом в одной камере, узнав о приговоре, сказал ему:

— Молодой человек, это вообще не срок!

(Мальков только что отбыл “десятку” и тут же получил вторую.)

Это — половина истории, вполне типовая.

Вторая ее половина куда уникальнее.

Прошло еще тридцать лет. Вышел в свет роман Василия Белова “Кануны”, и в тексте романа мой отец обнаружил удивительное письмо.

Автором письма был неприятнейший персонаж — студент-троцкист, с явным местечковым акцентом.

Фантазия писателя Белова воспроизвела коллизию с поразительной точностью: персонаж писал в двадцать седьмом году, из Москвы в Вологду, жене! Было в романном письме и про столичную жизнь, и про партийные склоки… Начиналось оно словами “Здравствуй, Эйдля!”, а заканчивалось — “Поцелуй Надюшку”.

Эйдля — было имя моей бабушки (аналогичным образом превращенное в “Лидию” товарками по рабфаку). А Надей звали старшую сестру отца, родившуюся как раз в 1927 году.

Ко времени публикации романа и дед, и бабушка были еще живы.

После их смерти, в начале восьмидесятых, отец написал Василию Белову. Не вдаваясь в моральные оценки, он сообщил писателю, что в романе “Кануны” использовано реальное письмо его отца к его матери; поинтересовался, каким образом оно попало в руки к писателю, и попросил вернуть семейную реликвию…

Что удивительно, Белов ответил. Он признал, что письмо в “Канунах” — реальное; заверил, что подлинника у него нет, а использовал он копию, найденную в архиве Вологодского обкома партии…

В ответе была слышна некоторая растерянность. Белов не мог предположить, что троцкист, писавший такое о Сталине в 1927 году и попавшийся органам (а архив обкома КПСС — это, как вы понимаете, эвфемизм), мог дожить до начала восьмидесятых…

Писатель Белов перекатывал чужое частное письмо, не потрудившись даже изменить имена. Он думал, что стягивает сапоги с мертвых.

 

дед евсей

А вот другое семейное предание — сюжет, годящийся для “Графа Монте-Кристо”, но уже с совсем печальным исходом.

Мой дед по материнской линии, Евсей Дозорцев, к началу войны был начальником отдела ПВО Наркомата угольной промышленности. В сентябре 1941-го некий сослуживец деда завел прилюдный разговор на русскую народную тему “евреи умеют устраиваться”.

Евсей положил свою “бронь” на стол и в тот же день ушел на фронт. Когда я говорю “в тот же день”, это следует понимать буквально: дед не простился с бабушкой, передав письмо через ее сестру.

Наверное, дед боялся, что бабушка его отговорит.

Старший лейтенант Дозорцев погиб в октябре 41-го под Ленинградом. Я сейчас уже гораздо старше его…

А в середине 1960-х годов, когда мне не было десяти, в коммунальной квартире на Чистых прудах, где мы жили впятером в одной комнате, расползся потолок и через гнилые доски полилась дождевая вода. И тогда бабушка пошла по инстанциям: ей, вдове погибшего на Великой Отечественной, полагалось по такому случаю некоторое ускорение в очереди на квартиру.

Высидев очередь в одной средней советской инстанции, она добилась приема у начальника, вершившего квартирные дела…

Это был тот самый сослуживец деда, знаток еврейского вопроса.

Он благополучно пересидел войну — и теперь от имени советской власти решал, давать ли моей бабушке квартиру.

Дальнейший ход сюжета уводит нас от аналогии с романом Дюма: никто не убил этого человека и даже не опозорил его. Бабушка Ревекка Абрамовна на ватных ногах вернулась домой, всю ночь плакала и пила валерьяновые капли…

Мы жили впятером в одной комнате, в коммуналке, потолок держался на деревянных подпорках, и вода лилась в тазы…

Спустя год нам дали новую квартиру на “Речном вокзале”.

Евреи умеют устраиваться!

 

несчастье

Все это не имеет никакого значения ни для кого, кроме меня. Но, кажется, это мое первое личное воспоминание, и не записать его я не могу.

Мы идем по железнодорожной платформе “Лианозово” — я, мама и старший брат Сережа. Меня везут в мои первые летние ясли-сад. Еще немного — и отдадут чужим людям. У меня в ладошке — спичечный коробок со светлячком. Мы с ним будем жить совсем одни среди чужих людей.

Иногда я останавливаюсь и заглядываю в коробок.

Мы приходим в ясли, мама начинает разговаривать с воспитательницей, а я отхожу в сторонку, чтобы еще раз открыть коробок, сложить ладошки домиком, сделать темно и посмотреть на светлячка.

Светлячка в коробке нет. Я становлюсь на коленки и обползываю все вокруг. Светлячка нет. Мама разговаривает с воспитательницей. Я понимаю, что выронил его по дороге, может быть, еще на станции. Понимаю, что уже никогда его не увижу, что сейчас мама уйдет — и я останусь один на один с огромным чужим миром.

Я стараюсь не заплакать, ведь я мальчик, мне нельзя плакать, но слезы душат, и я прячусь в деревянный маленький домик на площадке — там меня и находит мама, чтобы попрощаться. Она улыбается, она не понимает, как все ужасно.

Я пытаюсь сдержаться, но не могу. Я реву в голос. Я абсолютно, непоправимо, безутешно несчастен…

 

 

полотенца

Как почти всякого еврейского ребенка, меня мучили музыкой. Хорошо помню эту каторгу — Черни, Гедике, Майкопар…

Высиживать перед клавиатурой по два часа в день не позволял темперамент. Даже играя Баха, я немного пританцовывал, и в один ужасный день по просьбе педагога мне связали ноги полотенцами…

Это был первый опыт несвободы — и одно из самых ужасных воспоминаний моего детства.

 

 

предмет гордости

Однажды в нашу музыкальную, имени Игумнова, школу № 5 пришел композитор Кабалевский. Самого этого прихода я не помню — помню последствия в виде фотографии: в окружении девочек в белых парадных фартучках сидит этот Кабалевский, а рядом с Кабалевским сижу я.

Некоторое время эта фотография была предметом моей гордости. Шутка ли! — автор всенародно любимой песни “То березка, то рябина…”, добрый высокий седой дедушка…

Много лет спустя я узнал, что этот добрый дедушка травил Шостаковича, доносительствовал, чинил расправы в Союзе композиторов… Потом я услышал “Испанский танец” Сарасате — и ясно различил в нем тему песни “То березка, то рябина…”.

Нельзя оставлять детей без присмотра. Посадят с кем ни попадя, вздрагивай потом…

 

как моя мама спасла советский футбол

К моим детским годам мама преподавала в станкоинструментальном техникуме при Заводе имени Лихачева. Начав с установления дисциплины, она подала на отчисление список самых злостных прогульщиков.

Через день ее вызвал директор.

— Инесса Евсеевна, вы ведь замужем?

— Да.

— Муж — болельщик?

Удивившись повороту разговора, мама подтвердила и это.

— Не буду вам ничего объяснять, — сказал директор. — Просто передайте мужу, что вы хотели выгнать из техникума Виктора Шустикова. Муж вам всё объяснит.

Муж, разумеется, объяснил: Шустиков был капитаном сборной СССР по футболу! Но профессионального спорта в СССР как бы не было — и торпедовец Шустиков как бы учился в техникуме при ЗИЛе…

Этим немыслимым блатом (знакомством жены с Виктором Шустиковым) мой отец, не утерпев, однажды воспользовался, и капитан сборной вручил маме два билета на товарищеский матч СССР — Бразилия.

Тот самый, 1965 года, в Лужниках!

Это был первый в моей жизни поход на стадион, так что знакомство с футболом я начал сразу с Пеле.

 

болельщики

Летом мы снимали веранду под Ригой, в доме у пары старых латышей — на двоих им было полтора века. В их доме имелся телевизор, но смотреть английский чемпионат мира по футболу 1966 года мы с дедушкой ходили за тридевять земель, в пожарную часть. Нас пускали в служебную комнатку с крохотным телевизором.

Там, под каланчой, я и переживал за Игоря Численко и К о.

Я не понимал, почему нельзя остаться дома и попросить хозяев пустить нас к себе. Вместе бы и поболели за наших!

Но болеть вместе нам было невозможно: старики латыши болели за ФРГ. Это было сказано мне без лишних пояснений и поразило меня, восьмилетнего, довольно сильно.

Я спросил у дедушки, почему они болеют за немцев, но внятного ответа не получил. Я спросил у бабушки — бабушка почему-то разозлилась.

Это было ужасно и совершенно необъяснимо. Советские люди должны болеть за СССР! И мы с дедом ходили на каланчу.

 

первое предательство

Первый космополитический разлад в мою неокрепшую советскую душу внес Толлер Крэнстон.

Канадский фигурист-одиночник, он регулярно отбирал “золото” у нашего Волкова, и в империи если не зла, то, как минимум, ущемленного самосознания это был повод почти для ненависти.

Фигуристы, брат и сестра Бук из ФРГ, воплощали для меня, десятилетнего, заговор империализма против всего нашего, советского… Впрочем, Пахомова и Горшков окрашивали это патриотическое чувство в эстетические тона. Их “Кумпарсита”… — ах, молодежи не объяснить, а мы не забудем никогда!

Но на противостоянии Волкова с канадцем ум и сердце мое разошлись, как в море корабли. Техническую программу Крэнстон проваливал — не царское дело, — но наступало время произвольной, и он взлетал надо льдом под музыку, легкий, точный и вдохновенный!

И однажды я понял, что болею за канадца.

Я даже испугался немного, не зная, как сказать об этом родителям.

В этом было что-то от государственной измены.

Много лет спустя, уже не такой пугливый, я обнаружил, что не могу болеть за сборную России по футболу — это оказалось страшным насилием над духом игры. Ей-богу, для этого надо совсем не любить футбол!

С некоторым тайным ужасом я ждал, что вот сейчас наши забьют дурной гол и выйдут в четвертьфинал. А там — бразильцы! И значит, из патриотических чувств я должен буду желать, чтобы защитник Ковтун покалечил не одного какого-нибудь Рональдо, а пятерых-семерых, потому что других путей к победе природа нам не дала.

Но я ждал этого чемпионата четыре года! Я хочу посмотреть, как Бразилия будет играть с Англией, с Голландией, с Францией! Я люблю Россию, но не хочу Ковтуна — что же мне делать? Дай ответ, патриот!

Не дает ответа.

А если дает, то лучше бы помолчал.

А началось все с Толлера Крэнстона. Спасибо ему.

 

саулкрасты

Свою футбольную карьеру я начал в пять лет: дедушка вставал между двумя соснами, а я лупил мячом…

Незадолго до моего рождения дед вернулся из лагерей. Восемь лет земляных и лесоповальных работ в Дубровлаге вкупе с седьмым десятком жизни не прибавили Семену Марковичу футбольного мастерства, и к пяти своим годам я деда обыгрывал.

После обеда дед выносил под те же сосны раскладушку и засыпал.

Дело было в Саулкрастах — так называется поселок под Ригой, где прошло мое детство. Саулкрасты — это десять летних лет с бабушкой Ривой, бабушкой Лидой и дедушкой Сёмой.

К тем годам (думаю, мне было лет двенадцать) относится мой первый — и последний из удавшихся! — опыт в области бизнеса.

В летнем кинотеатре в тот вечер шло что-то такое, чего пропустить душа моя не могла, а находился кинотеатр довольно далеко от дома, и я понимал, что никто со мной туда не пойдет. Поэтому я дождался, когда дед вынесет под сосны раскладушку, а потом подождал еще немного…

Когда дед уже пребывал в надежных объятиях Морфея, я легонько тронул его за плечо и спросил:

— Деда, можно, я пойду в кино?

— Ухмх… — ответил дед, не открывая глаз.

Дедушка, стало быть, не возражал.

Не заходя домой, чтобы не попасться на глаза бабушке, я втихую почапал в сторону кинотеатра. Я был очень хитрый мальчик. Тридцати копеек на билет не было, но тяга к искусству преодолела все преграды: я подобрал под скамейками несколько бутылок, сдал их и пошел в кино.

Что было за кино, не помню.

Когда я вернулся домой…

А это случилось поздним вечером…

В общем, конечно, я удивляюсь, что дедушка меня не убил.

 

улитка

Мы — папа, мама и я — шли по лесной дорожке к морю, а поперек, слева направо, ползла улитка. Чтобы улитку никто не раздавил, мама аккуратно взяла ее за домик и отнесла подальше от дорожки. И мягко бросила на мшис­тую горку под сосной — туда, откуда, собственно, улитка и ползла…

Папа устроил страшный бенц.

— Ты что, не понимаешь, что ей надо было на ту сторону дороги!

С маминой точки зрения, мох и сосны справа от дорожки ничем не отличались от тех, что были слева. Отец хватался за голову:

— Но она же ползла направо!

— Зачем?

— Какое твое дело зачем?

Прошло почти полвека, но всякий раз, когда я наблюдаю попытку спасти или осчастливить кого-либо против его собственной воли, я вспоминаю ту улитку.

Ей так хотелось направо!

 

штандер

Играли так: мяч бросали вверх, и все бежали врассыпную. Водящий, поймав мяч, диким голосом кричал:

— Штандер!

И все должны были застыть там, где их заставал этот крик.

“Штандер” — “stand hier” — “стой здесь”… Игра-то, видать, была немецкая!

Выбрав ближайшую жертву, водящий имел право сделать в ее сторону три прыжка — и с этого места пытался попасть мячом. Жертве двигаться с места было нельзя, она могла только извиваться. Я был небольших размеров и очень шустренький, что давало преимущество в тактике.

Канула в Лету эта игра вместе с диафильмами про кукурузу-царицу-полей и подстаканниками со спутником, летящим вокруг Земли. Кукурузы не жаль, подстаканников не жаль — штандера жаль.

Хорошая была игра.

Дополнения Развернуть Свернуть

Да, в этой книге встречается тщательно отобранная автором ненормативная лексика.

Радость ее своевременного употребления принадлежит не автору (который, скромно кланяясь, отходит в сторонку), а героям этих историй и русскому языку в целом.

Языку, в котором два-три нехитрых корня лежат в основе доброй сотни глаголов, прилагательных, причастий и междометий, вмещающих всю гамму чувств, оценок и понятий, для выражения которых менее развитые народы вынуждены пользоваться разрозненными и плохо запоминающимися словами, — этот язык не мне исправлять, и не мне заменять его великие буквы стыдливой азбукой Морзе!

А кому не нравится русский язык, тот пускай идет по любому из адресов, на этот случай в нем специально пре­дусмотренных.

открыть эту книгу по праву должна история про ее редактора, Ольгу Шальневу. Прочитав рукопись, она сообщила мне при первой встрече о двух главных претензиях к моему правописанию.

Надо, сказала, определиться: когда с прописной, а когда со строчной мы пишем слово “родина” — и слитно или раздельно “нахуй”.

А в остальном, сказала, все неплохо.

Хорошо придуманной истории незачем
походить на действительную жизнь;
жизнь изо всех сил старается походить
на хорошо придуманную историю.

Исаак Бабель. Мой первый гонорар

Отзывы

Заголовок отзыва:
Ваше имя:
E-mail:
Текст отзыва:
Введите код с картинки: