Год издания: 2023
Кол-во страниц: 416
Переплёт: Твердый
ISBN: 978-5-89091-1708-8
Серия : Знаменитые книги
Жанр: Исторический роман
"Роман «Азеф» ценен потому, что это книга пророческая. Русский терроризм 1900-х годов – это начало пути к тем «десяти дням, которые потрясли мир» и после которых мир уже никогда не пришел в себя".
Кристиан Мегрэ
«Азеф» - это документальный роман с историческими персонажами. В нем есть совершенно незабываемые фигуры. Сам Азеф – глава террористической организации и одновременно агент полиции; воплощение отталкивающего образа двойного агента.
Борис Савинков – глава боевой организации, фигура, привлекающая не меньше внимания, чем фигура Азефа. Он – дворянин, денди, поэт и в то же время убежденный революционер.
Другие многочисленные действующие лица романа показаны не менее живо: у каждого свой характер, свои идеи и свои мечты. Использовав в качестве фактуры действительность, автор сумел создать художественные образы, которые долго не отпускают читателя после прочтения книги.
Почитать Развернуть Свернуть
Глухо стукнет земля,
Сомкнется желтая глина,
И не станет того господина,
Который называл себя: я.
Борис Савинков
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Едучи с Николаевского вокзала по Невскому, Борис Савинков улыбался. Он не знал — чему? Но не мог сдержать улыбку. Потому, что улыбался он открывающейся жизни. Возле Александровского сада Савинков, оглянувшись, увидел темнобурый Зимний дворец, во всем его расстреллиевском великолепии, озаренный солнцем.
2
Во дворце, в кабинете императора, выходящем окнами на Неву, статссекретарь Вячеслав Константинович Плеве докладывал о мерах к подавлению революционного движения в стране. Император знал, что именно он, Плеве, будучи директором департамента полиции, раздавил революционеров.
У статссекретаря умное лицо. Топорщащиеся усы. Энергический взгляд. Плеве докладывал императору быстро, горячо говоря. Но Плеве казалось, что император, не слушая, думает о постороннем.
Император кивал головой, задумчиво говорил: «Да, да». И снова забывал голубые глаза на твердом лице статссекретаря.
3
Извозчик ехал по Среднему проспекту Васильевского острова. Глядя по сторонам, Борис Савинков увидал объявление, на бечевке спускающееся с балкона третьего этажа серого, запущенного дома. Савинков, указав на него, ткнул извозчика в спину.
По высокой, винтовой, полутемной лестнице он поднялся на третий этаж. Пахло запахами задних дворов. Но дома на Среднем все одинаковы. И Савинков дернул пронзительно зазвеневший в доме звонок.
Дверь не отворялась. За ней даже ничего не было слышно. Савинков дергал несколько раз. Но когда хотел уж уйти, дверь порывисто распахнулась. Он увидел господина в пиджаке без воротничка, с безумными глазами.
Минуту господин ничего не говорил. Потом произнес болезненной скороговоркой:
— Что вам угодно, молодой человек?
— Тут сдается комната?
Человек с сумасшедшими глазами не мог сообразить, сдается ли тут комната. Он долго думал и, повернувшись, пошел от двери, крикнув:
— Вера, покажи комнату!
Навстречу Савинкову вышла девушка с такими же темными испуганными глазами. Она куталась в большую шаль.
— Вам комнату? — певуче сказала она. — Пожалуйста, проходите. Вот, — проговорила девушка, открывая дверь.
Комната странной формы, почти полукруглая. Стол с керосиновой лампой, кровать, умывальник.
Савинков заметил в девушке смущение. «Наверное, комнат никогда не сдавала».
— Сколько стоит?
— Пятнадцать рублей, но если вам дорого… — Девушка, смутившись, покраснела.
— Нет, я беру за пятнадцать, — сказал Савинков.
— Хорошо, — и девушка, взглянув на него, еще больше смутилась.
4
Императорский университет показался Савинкову муравейником, в котором повертели палкой. Съехавшиеся со всей России студенты негодовали потому, что были молоды. В знаменитом коридоре университета горела возмущением толпа. Варшавские профессора послали министру приветствие по поводу открытия памятника генералу Муравьеву, усмирителю польского восстания. И от давки, волнения, возмущения кругом Савинков чувствовал, как внутри у него словно напрягается стальная пружина. Он протиснулся в аудиторию. Вместо профессора Фан дер Флита на кафедру взбежал студент в русской рубашке с зачесанными назад волосами, закричав:
— Товарищи!
Савинкова сжали у кафедры. Он видел, как бледнел оратор, как прорывались педеля, а студент кричал, широко разевая рот. Аудитория взорвалась бурей аплодисментов. У Савинкова похолодели ладони, внутри поднималась острая дрожь. Взбежав на кафедру, он крикнул во все легкие: «Товарищи!» — и начал речь.
5
За окном плыла петербургская ночь. От возбужденья речью, толпой Савинков не спал. Возбужденье переходило в мысли о Вере. Она представлялась хрупкой, с испуганными глазами. Савинков ворочался с боку на бок. Заснул, когда посинели окна.
Утром Вера проводила теплой рукой по заспанному лицу, потягивалась, натягивая на подбородок одеяло. За стеной кашлял Савинков.
— С добрым утром, Вера Глебовна, — проговорил он весело в коридоре.
— С добрым утром, — улыбнулась Вера и, не зная почему, добавила: — А вы вчера поздно пришли?
— Да, дела всё.
— Я слышала, выступали с речью в университете. — И не дожидаясь, сказала: — Ах да! К вам приходил студент Каляев, говорил, вы его знаете, он сегодня придет.
— Каляев? Это мой товарищ по гимназии, Вера Глебовна.
Смутившись под пристальным взглядом, Вера легко заспешила по коридору. А когда шла на курсы, у Восьмой линии обдал ее снежной, за ночь выпавшей пылью синекафтанный лихач. И эта снежная пыль показалась Вере необыкновенной.
6
Студент Каляев был рассеян. Долго путался в линиях Васильевского острова. Даже на Среднем едва нашел нужный дом.
На столе шипел самовар. Горела лампа в зеленом бумажном абажуре. Савинков резал хлеб, наливал чай в стаканы, слушал Каляева.
— Еле выбрался, денег, понимаешь, не было, уж мать гдето заняла, — с легким польским акцентом говорил Каляев.
— С деньгами, Янек, устроим. Университет, брат, горит! Какие сходки! Слыхал о приветствии профессоров?
У Каляева светлые, насмешливые глаза, непохожие на быстрые, монгольские глаза Бориса. Лицо некрасиво, аскетическихудое.
— Рабы… — проговорил он.
— Единственная революционная организация — это «Касса». Я войду, и тебе надо войти, Янек.
Каляев был задумчив, не сводя глаз с абажура, сказал:
— Вот я ехал сюда в вонючем вагоне — набит доверху, сапожищи, наплевано. Всю ночь не спал. А на полустанке вылез — тишина, рассвет, птицы поют, стою у поезда и всей кожей чувствую, до чего жизнь хороша!.. А приехал — памятник Муравьеву, жандармы, нагайки, — Каляев махнул рукой, встал, заходил по комнате.
Над ночной стеной серых, грязных домов в петербургском небе горело несколько звезд.
— Горят звезды, — тихо сказал Каляев, глядя в окно, — в небе темно, а звезды всетаки есть. Горят и не гаснут.
Савинков, смеясь, обнял его:
— Ты поэт, Янек! Хочешь, прочту тебе свое последнее стихотворение?
В зеленоватом от лампы сумраке Савинков встал, откинув голову, зачитал отрывисто:
Шумит листами
Каштан.
Мигают фонари
Пьяно.
Ктото прошел бесшумно.
Бескровные бледные лица
Ночью душной в столице,
Ночью безлунной,
Полной молчанья.
Я слышу твои рыданья.
Шумит листами
Каштан
Пьяно.
А я безвинный ищу оправданья.
— Хорошо, помоему, — улыбаясь, сказал Каляев. — Знаешь, кого я люблю?
— Кого?
— Метерлинка.
7
Вера знала его быстрые шаги по коридору. Знала, как торопливо отпирает дверь. Савинков знал, почему торопился со сходки. Поднимаясь, внутренне проговорил: «В окне свет». Войдя, услыхал: Вера поет вполголоса за стеной. И чем слышней пела Вера, тем сильней хотелось ее видеть.
Мотив кончился. Потом возник снова. Савинков услыхал: мотив пошел в столовую. Снова стал приближаться. Когда был у двери, Савинков распахнул дверь.
— Как вы напугали! — вздрогнула Вера.
Движенье было: поддержать.
Савинков сказал:
— Я только что пришел. Зайдите, Вера Глебовна, посидим.
Вера волнения его не видела.
— Вы сегодня не ходили на курсы?
— Почему?! Была.
— Ах, были? Слушали Лесгафта[1], он любимец курсисток…
— О Петре Францевиче так стыдно говорить.
— Почему?
С Шестой линии со звоном, грохотом, вывернувшись, загремели пожарные. На далекой каланче запел жалобно набат.
Вера обрадовалась пожару, чтоб встать. Подойдя к окну, сказала:
— Пожар.
— Да.
В темноте, среди белого снега, с факелами, по улице скакали пожарные. Бежали люди. Сзади смешно ковыляла толстая женщина с палкой.
— Гдето горит, — проговорил Савинков.
Вера чувствовала: он так близко, что нельзя обернуться. Она не успела подумать, хотела закрыть глаза, вырваться, повернуться. Вместо этого — закружилась голова. Савинков, держа ее, целовал глаза, щеки, руки. Вера чувствовала запах одеколона. Что говорил, не разбирала. Видела, как бледнеет, став необыкновенно близким. И почувствовав, что под шепот падает, Вера закрыла глаза. Не испытывая счастья, обхватила его за плечи.
8
На Подьяческой, у курсистки Евы Гордон, бушует собрание. Комната тяжело дышит дымом. Но квартира безопасна. Потому так и спорят члены кружка «Социалист». Брюнетка со жгучим семитским профилем, Гордон, стоит у двери. Посредине жестикулирует марксистстудент Савинков, требуя политической борьбы, сближения с народниками. Слушает рабочий Комай, упершись руками в колена, с лицом, словно вырубленным топором. Курит студент Рутенберг. Поблескивает черным пенсне краснорыжий человек средних лет с лошадиным, цвета алебастра, лицом — Михаил Иванович Гурович. Сидит он возле рабочего Толмачева, смуглого цыгана, защепившего переносицу складкой, чтобы лучше понять Савинкова.
Савинков говорит о борьбе, о терроре. Приливает к сердцу Толмачева тоска. Хлопает в мозолистые ладоши. И Гурович аплодирует, крича:
— Правильно!
— Товарищ Гурович, тише! — машет хозяйка. — Вот уж какой вы, а еще старший.
— Ах, что вы, товарищ Гордон!
— Правильно, Борис Викторыч! — кричит Комай.
Савинков протягивает руку за остывшим чаем. Но руку горячо жмет Гурович.
— Удивительно говорите, большой талант, батюшка, — отечески хлопает по плечу.
— Расходитесь, расходитесь товарищи…
— Не все сразу.
— Вам на Петербургскую, товарищ Савинков?
Савинков и Гурович выходят с Подьяческой. Оба чувствуют, как было накурено в комнате. Сразу охватывает сырость ночных мокрых тротуаров. А Ева Гордон открывает окно. И зеленосиним столбом тянется дым «Социалиста» вверх, в побледневшую петербургскую ночь.
9
Изза Невы бежал синеющий рассвет, дул крепкий приневский ветер. Гурович в темносинем халате с пушистыми кистями сидел, задумавшись, в кабинете. Эту весну он решил провести в Крыму. Лицо было сосредоточено. Он чтото обдумывал. Потом на листе инфолио вывел: «Директору департамента полиции по особому отделу».
Просторная квартира выходила на набережную. Нева просыпалась. В елизаветинские окна вплывало солнце, заливая Гуровича за столом ярким светом.
10
Вера была счастлива. Брак с Борисом иначе нельзя было назвать. Но всё же малым углом сердца хотела большего. Больше ласки, участия, ждала тихих слов, чтоб в любви рассказать накопившееся.
— У меня нет жизни без тебя, Борис.
Савинков смотрит, улыбаясь. Думает: женщину трудно обмануть, она посвоему слышит мужчину.
— Ты, Борис, меня меньше любишь, чем я тебя. Ведь когда ты уходишь, у меня замирает жизнь. Ты даже не представляешь, как я мучусь, боюсь, когда ты на собраниях.
— Впереди, Вера, еще больше мучений. Я ведь только начинаю борьбу.
— И я пойду с тобой. Разве не было женщин в революции?
— Женщины в революции никого не любили, кроме революции, — говорит Савинков, блестя монгольскими углями глаз.
11
Каляев сегодня был бледнее обычного. Худые плечи, прозрачные глаза, похожие на оранжерейные цветы, скрещенные руки с тонкими кистями. Он напоминал Савинкову отрока Сергея Радонежского с картины Нестерова.
Каляев задумчиво забывал в пространстве светлые глаза. Говорил Савинков.
— Янек, хочется дела, — расхаживал он по комнате. — Хочу практики. Я, Янек, не люблю теории, живой борьбы хочу, чтобы каждый нерв чувствовал, каждый мускул. Вот я и против тех, кто в нашей группе придавлен экономизмом, отрицает необходимость борьбы рабочих на политическом фронте. Возьми вот «Рабочую мысль», ведь читают с жадностью, даже пьяницы, старики читают! Задумываются: почему, мол, студенты бунтуют? Стало быть, нельзя смотреть на рабочего как на дитятю. У него интересы выше заработной платы. А у нас не понимают, поэтому отстают от стихийного подъема масс. А подъем, Янек, растет на глазах. И горе наше будет в том, если мы, революционеры, не найдем русла, по которому бы пошла революция. Ты знаешь, вот Толмачев, молодой красавец слесарь... Рассказал я им на Александровском сталелитейном о народовольцахтеррористах. Едем с завода, а он вдруг: «Эх, Борис Викторович, как узнал я от вас, что в Шлиссельбурге еще тринадцать человек сидят, — душа успокоиться не может!» Чем это кончится? Бросит такой Толмачев кружки наших кустарей, выйдет на улицу и всадит околодочному нож в сердце!
Вера любила, когда Борис горячился. Он действительно походил тогда на барса, как, смеясь, говорил Каляев: «Ходил, как барс, по слову летописца».
Савинков резал комнату большими шагами.
— Ты о чем, Янек, думаешь? — проговорил, остановившись.
Каляев поднял нервное лицо, сказал:
— Разве не стыдно сейчас жить? Разве не легче умирать, Борис, и даже… убивать?
[1] Комментарии см. в конце книги. — Примечание редактора.
Дополнения Развернуть Свернуть
РОМАН ГУЛЬ
АВТОБИОГРАФИЯ
Я родился в 1896 году, в Киеве. Свое раннее детство и юность провел в Пензе и в Пензен-ской губернии, в имении отца Рамзай. Окончил пензенскую Первую мужскую гимназию. Это была старая гимназия, основанная во времена Николая I. Мой отец был юрист, домовладелец и помещик. В Пензе на главной, Московской улице (которую я сейчас вижу как сон), у нас был белый каменный дом. Были свои лошади, две верховых (для меня и брата), корова, куры, собаки. А в Саранском уезде Пензенской губернии у нас было именье в 153 десятины, с большим деревянным домом, фруктовым садом, с множеством всяческой скотины; там в юности я охотился с борзыми и гончими.
Отец мой хотел, чтобы я поступил на юридический факультет Московского университета. Я соглашался, хотя к юриспруденции особой склонности не имел. Меня манила жизнь в столице, в Москве. Но когда я был в последнем классе гимназии, в декабре 1913 года, отец внезапно умер от припадка грудной жабы. Эта смерть была первым сильным переживанием. Она многое открыла мне, чего я раньше не чувствовал. В 1914 году я поступил на юридический факультет Московского университета.
Февральскую революцию 1917 года я встретил, уже будучи молодым офицером в запасном полку в Пензе. Весной 1917 года я отправился на Юго-Западный фронт. Мне нравился стиль моего послужного списка: "участвовал в боях и походах против Австро-Венгрии". Как известно, Австро-Венгрии давно уже нет на географической карте Европы.
Ни до революции, ни после я не принадлежал ни к какой политической партии. Отец мой был член конституционно-демократической партии Народной свободы (русские либералы). В революцию я сочувствовал идеям этой партии и воспринял революцию как демократ. Так как созыв Учредительного собрания был лозунгом Добровольческой армии, я поехал туда на вооруженную борьбу с большевизмом.
Сначала я был в партизанском отряде полковника Симановского, затем этот отряд влился в Корниловский ударный полк. В составе этого полка я проделал знаменитый "Ледяной Поход" по донским и кубанским степям. Участвовал во многих боях с большевиками; под станицей Кореновской был ранен в бедро.
Летом 1918 года Добровольческая армия вернулась в Ростов-на-Дону. К этому времени она политически меня разочаровала. После смерти генерала Корнилова влияние в армии перешло к монархистам. Демократический лозунг созыва Учредительного собрания стал фиктивным. В отношении крестьян применялись бессмысленные жестокости, бессудные расстрелы, чем Белая армия отталкивала от себя главные антибольшевистские силы, основную массу населения России - крестьян. Я понимал, что такая армия "реставрации" осуждена на поражение, осенью 1918 года подал рапорт об уходе из армии и уехал с матерью в Киев.
На Украине в 1918 году тоже шла гражданская война. В Киеве сидел гетман Скоропадский. 14 декабря 1918 года Петлюра взял Киев, гетман Скоропадский бежал, все вооруженные части сдались Петлюре. Я в числе многих сотен других офицеров попал в заключение. Как я узнал уже много позднее, за нас стал хлопотать какой-то немецкий генерал, и 30 декабря всех нас, человек 500ТИРЕ600, погрузили в вагоны и повезли в Германию. Попал я в лагерь для "перемещенных лиц", а 2 января 1919 года мы переехали границу Германии. Так началась моя эмиграция.
***
Только когда я начал писать, я понял, какой это труд - "быть писателем". Я не умел выразить своих чувств, не умел построить фразу так, как хотел, не умел описать сцену так, чтоб читатель ее увидел и почувствовал. И все-таки с большим трудом, потихоньку, я начал писать свою первую книгу. Она называлась "Ледяной Поход". О том, чтобы напечатать книгу, я и не думал, ибо мы жили полуголодной жизнью, отрезанные от культурного мира.
На помощь мне, как всегда, пришел случай. В берлинской русской газете я прочел, что известный литератор и бывший комиссар Верховной ставки при Керенском, В.Б.Станкевич начинает в Берлине издание русского журнала "Жизнь". Не без волненья я послал Станкевичу одну главу из своей книги и с нетерпением ждал ответа, причем, конечно, ответа "классического": не подошло. Письмо от Станкевича пришло: он очень хвалил присланный ему отрывок и сообщал, что напечатает его в "Жизни".
Я с радостью приехал в Берлин, и вскоре вышла моя книга "Ледяной Поход". Книга имела большой успех. Помню, я получил письмо от Максима Горького, в котором он хвалил мою книгу. Хорошо отозвался о ней приехавший тогда в Берлин известный поэт Андрей Белый.
В 1921 году я поступил секретарем в редакцию эмигрантского журнала "Новая Русская Книга", писал литературно-критические статьи и рецензии. А в 1929 году в изд-ве "Петрополис" вышли мои исторические романы "Генерал БО", "Скиф" и книга "Тухачевский. Красный маршал" (1932). Это была первая книга из задуманной мною серии портретов видных советских деятелей.
3 сентября 1933 года мы с женой переехали во Францию. В Париже я продолжал свою литературную работу. Писал также сценарии для кино. В 1936-м закончил свою книгу по истории коммунистического террора и опубликовал ее. По-русски она называлась "Дзержинский".
В конце 1936 года по моему роману «Генерал БО» известный кинорежиссер Жан Федер снял фильм для Марлен Дитрих и Роберта Доната - «Рыцарь без доспехов». На заработанные деньги я купил на юге Франции небольшую ферму. Война застала нас с женой на ферме… Мы устроились рабочими на стеклянную фабрику в городке Вианн. Работали там около полугода, а когда фабрика закрылась, решили превратиться в самых настоящих крестьян.
После окончания войны в июне 1945 года мы с женой вернулись в Париж на нашу старую квартиру. В 1950 году я уехал в Америку.