Взвихренная Русь. Воспоминания

Год издания: 2002

Кол-во страниц: 494

Переплёт: твердый

ISBN: 5-8159-0199-7

Серия : Биографии и мемуары

Жанр: Воспоминания

Доступна в продаже
Рекомендованная цена: 130Р

«...Русский народ, что ты сделал? Искал свое счастье. Одураченный, плюхнулся свиньей в навоз. Поверил... Кому ты поверил? Ну, пеняй теперь на себя, расплачивайся...»

Алексей Ремизов

 

 

«Взвихренная Русь»
печатается без сокращений,
но с некоторым упрощением авторского синтаксиса,
по тексту первого издания:
Париж: издательство «Таир», 1927.

Составленный Борисом Филипповым именной указатель печатается по тексту третьего издания:
London: Overseas Publications Interchange Ltd., 1979.
 

Содержание Развернуть Свернуть

Содержание

На большую дорогу      5
    Небо пало    10
    Разоблачение    12
    Берестяный клуб    16
    Плагиатор    17
    Крестовые сестры    21
    Магия    26
Бабушка     31
Весна-красна     34
    Суспиция    34
    Кровавый мор    36
    Звезда сердца    37
    По ратным мукам    39
    Между сыпным и тифозным    41
    Огненная мать-пустыня    47
    Язык запал    48
    Великая тощета    50
    Хлеба    52
    Суд непосужаемый    55
    На своей воле    58
    Красный звон    62
    Плакат    64
Медовый месяц     65
    Пряники    65
    Палочки    68
    О мире всего мира    71
    Жертвы революции    74
    Святая    76
    Первая смерть    78
    Молчальник    79
    Турка    80
    Ленин приехал    84
    Сталь и камень    86
    И забот    88
    Отпуск    90
В деревне     94
Москва     132
Октябрь     182
Саботаж     188
Современные легенды     189
    Искры    189
    Рука Крестителева    190
    Святой ковчежец    191
    Белое сердце    192
Голодная песня     196
Знамя борьбы     199
О судьбе огненной     207
Лесовое     209
Четвертый круг     211
Обезвелволпал     213
    Конституция    213
    Манифест    214
    Лошадь из пчелы    214
    Рожь    226
    Асыка    229
Три могилы     230
Заяц на пеньке     232
    Зенитные зовы    233
    Заплечный мастер    238
Окнища     240
    Фифига    240
    На углу 14-й линии    241
    Заложники    242
    Лавочник    244
    Анна Каренина    245
    Портреты    250
    Братец    252
    Мы еще существуем    255
    От разбитого экипажа    257
    Демон пустыни    259
    Именины    260
    Катя    265
    Благожелатель    268
    Благодетель    271
    Среди бела дня    273
    Рыбий жир    278
    Электрификация    281
Загородительные вехи     284
На даровых хлебах     290
    Находка    290
    Сережа    295
    Труддезертир    308
    По «бедовому» декрету    325
Винигредная ерунда     334
Шумы города     337
    Звезды    337
    Свет слова    340
    Заборы    342
    Панельная сворь    344
Перед шапошным разбором     348
Огненная Россия     353
Петербург     358
    Подъемный мост    358
    Мельница    359
    Браунштейнова ведомость    360
    Белые медведи    361
    Вино и табак    362
    По пунктам и сверх    362
    Резной мастер    367
    Красная ворона    368
К звездам         372
В конце концов     383
Неугасимые огни     385

Именной указатель     389

Почитать Развернуть Свернуть

НА БОЛЬШУЮ ДОРОГУ
(вместо авторского предисловия)


Кувырком

Моя литературная жизнь шла кувырком. Со мной все так: подъем и срыв. Прожил жизнь скачками. Падения мои были мне очень чувствительны, но особенно одно — на карикатурах жирная морда, паук с ножницами над грудой книг. С вытянутой шеей, поджав хвост.
Когда и с чего пошло имя — стали меня знать?
Началось с «Пруда», 1905 г. Печатался без окончания в «Вопросах жизни» (редактор Н.А.Бердяев). Полная редакция в книге, изд. «Сириус», 1908 (С.К.Маковский). Известность сомнительная. Приговор «декадент» говорилось с раздражением. Необычность формы — не по так принятому — «нарочито» и «претенциозно» — оклеивали мои фразы этими ничего не значащими определениями, сменившими «вялость слога» и «недостаток воображения» 30-х годов прошлого века. Соваться в порядочные журналы — «Мир Божий», «Русское богатство», «Вестник Европы», «Русская Мысль» — заказано. И я пошел по задворкам на затычку.
Моя первая книга «Посолонь» — сказки 1907 г. — прошла незаметно для большого круга. А в отзывах для немногих читаю о себе, своем «русском» все те же «нарочито» и «претенциозно» с прибавлением «юродство». Та же участь и второй моей книги «Лимонарь» — русские апокрифы — 1907 г.
«Посолонь» и «Лимонарь» обратили на себя внимание академика Алексея Александровича Шахматова. По его совету я послал книги в Академию наук на «соискание» академической награды. Ближайшие к Шахматову были убеждены в успехе. Но президент Академии наук великий князь Константин Константинович, К.Р., автор «Царь Иудейский», мое ходатайство отклонил, поставя свою резолюцию на «Посолонь» и «Лимонарь» — «не по-русски-де написано». Трудно было поверить. С ведома Шахматова я послал повторные экземпляры. Пушкинскую серебряную медаль присудили Поликсене Сергеевне Соловьевой (Allegro) за книгу стихов.
Меня знали на верхах не только как «декадента» — имя крепко захрясшее в мое имя. «Часы», роман, и «Полунощное солнце», сборник 1908 г., прошли незаметно. К моему имени прибавилось недоразумение: на первых порах цензура подвела обе книги под кощунство и порнографию. Издатель Саксаганский (Сорокин) испугался, а ему говорят: «Да это ж реклама, увидите, какой будет расход книгам», — но когда разъяснилось и с книг сняли запрещение, и тут произошло недоразумение: на благонамеренное кого потянет.
Льву Шестову на его «Апофеоз беспочвенности» я насчитал семь читателей, а он на мои «Часы» — пять.
Недоразумения так не проходят — знал, жди скандала. Не могу сказать, когда и где, но без скандала не обойдется.
С 1905-го третий год шесть книг («Посолонь», «Лимонарь», «Морщинка», «Часы», «Полунощное солнце», «Табак») дожидались седьмой («Пруд»), а я все еще хожу с моими сказками по задворкам — темным углам литературы, их сует куда попало мой благодетель и кум Александр Иванович Котылев — король петербургского шантажа, газетной утки и скандала.
О ту пору вышел сборник Н.Е.Ончукова «Северные сказки». В сборнике принимал участье А.А.Шахматов, а среди записей сказок значилось имя: М.М.Пришвин. Нашего первого сказочника Вл.И.Даля — сказки, пят\к первый, 1832, казака Луганского — увлекал сказ: он слушал, глядя на сказочный матерьял. В 20—30-х годах было ново, чувствовался переход от литературной речи к живой разговорной (эпистолярный жанр — Пушкин, Вяземский, Батюшков), а в сказках ничего от литературы, живая природная речь. Тема, сюжет, композиция для Даля неважны. Только по признаку сказа живут сказки казака Луганского.
В наше время сказ не открытие — сказ пророс литературу — сказу будущее, а литературное барахло и самых блестящих стилистов свертывается серебряной змеиной кожей.
Сказочный матерьял для меня клад: я ищу правду и мудрость — русскую народную правду и русскую народную мудрость, меня занимает чудесное сказа — превращения, встреча с живыми, непохожими — не человек и не зверь; я вслушивался в балагурие, в юмор, я входил в жизнь зверей, терпел их долю.
Сказка мне не навязанное, а поднятое, любимое.

Своим голосом, русским ладом скажу сказку — послушайте.
На Варварин день 1908 г. на театре В.Ф.Комиссаржевской играли мое «Бесовское действо» — «Святочное представление или масленичное гуляние с чертями», по определению цензора барона Н.Н.Дризена. Режиссер Ф.Ф.Комиссаржевский — его первая постановка — встречен аплодисментами, М.В.Добужинский — его первые декорации — встречен восторженно, а я под дождь свистков слышу сквозь неистово хлопают: «Балаган!»
«Бесовское действо» было вызовом — наперекор погоне за утонченностью петербургских эстетов, что потом мещанским жаргоном Большой и Малой Подъяческих выразит Игорь Северянин (Лотарев).
Карикатуры; особенно угодила: сижу на плечах у В.Ф.Комиссаржевской, руками крепко за шею — вспугнутые глаза Комиссаржевской выкатились на лоб. Скандалы на спектаклях, газетные отзывы и ругательные письма подняли мое имя, как при появлении в «Вопросах жизни» первых глав моего «Пруда». Известность сомнительная, пожалуй, и скандальная.
«Когда ты прекратишь свои безобразия?» — эти слова, по-другому сказанные, я слышал от моих одиноких доброжелателей.
Но что делать, видно, такая моя природа. Умышленно — нарочно — я ничего не делал — не вытворял — мои книги из души, исповедь, мои слова и строй слов не выдумка.
В литературных кругах «Бесовское действо» не изменило мнения обо мне — автор «Пруда»! — но, я заметил, вызвало любопытство.
К.И.Чуковский говорил обо мне с В.Я.Светловым, и в «Ниве» согласились, но чтобы без всяких «хвостов» занимательный рассказ. Чуковский передал моего «Корявку» из петербургской жизни. «Корявку» приняли.
Я познакомился с Аверченко. Аверченко сказал:
— Чего вы связываетесь со всякой... и ваши сказки суете в...  Давайте нам в «Сатирикон».
Аверченко я отнес особенно меня тронувшую сказку «Берестяный клуб» — русская правда: «за преступление не осуди, а преступника пожалей».
Попадись эта сказка Л.Н.Толстому — 1909 г. — Толстой еще жил на свете, — эта сказка вот порадовала бы.
Д.А.Левин, видный сотрудник «Речи» (Милюков-Гессен), мой покровитель. На Рождестве в «Речи» прочту мой рассказ. Д.А.Левин не мог одобрять мои завитушки, юрист, привык выводить одно из другого, а закрюченный завиток «логически» никак не выведешь. Передавал он мои рукописи по дружбе к Л.И.Шестову, товарищу по Киеву. Да и А.М.Левина перед Рождеством обо мне напоминала.

В каждом городе в своем кругу есть своя «первая красавица». В Усикирке — Нина Григорьевна Львова, в Мурманске — Холмогорова-Одолеева, в Усть-Сысольске лесничиха, в Ревеле (по Иваску) сестры — Кристин, Ирина и Тамара, в Берклее — Ольга Карлейль, внучка Леонида Андреева, в Нью-Йорке — говорю со слов художника Иосифа Левина — первая Рубисова, — Эльф, в Брюсселе — О.Ф.Ковалевская, в Париже — Кутырина. А в Петербурге в 1905-м — Тумаркина и Беневская, а позже Анна Марковна Левина.
В детстве про меня говорили с досадой да и в глаза: «уродина». Мне всегда хотелось спрятать лицо, и я, как ошпаренная крыса, судорожно кулаком умывал себе глаза. Но однажды моя кормилица, здороваясь и неповторимым ласкательным назвав меня, прибавила: «красавчик ты мой!» Я поднял глаза, не веря. Она повторила. И я почувствовал, как я наполнился и вырос, мне захотелось всех всем одарить, и чтобы все глядели, как я сейчас, не прячась. Я представляю себе человека, с утра подымается с сознанием своего природного богатства, своего первенства, да может ли быть у такого человека хоть тень злой мысли. «Красота» — приветливость и щедрость.
У Левиных я познакомился с Горнфельдом. А.Г.Горнфельд — критик «Русского богатства».
Как все горбатые, а у Горнфельда еще и с ногой нелады, говорил он, особенно отчетливо выговаривая слова и как-то не по-взрослому незлобиво.
У Анны Марковны два верных рыцаря: Л.И.Шестов и А.Г.Горнфельд. Едва ли она что-нибудь прочла из моего. Давид Абрамович любил повторять о Шестове: «возится с сумасшедшими» — на первом месте поминалось мое имя, потом Е.Г.Лундберг, а потом, хоть и не сумасшедший, а постоянно с сумасшедшими «стихотворец из врачей», Аз Акопенко Андрей, исключение делалось только для Семена Владимировича Лурье.
Надоел я Давиду Абрамовичу хуже горькой редьки — вот когда можно употребить это сравнение, не боясь преувеличения и того, что оно в зубах навязло и потеряло вкус.
— Почему бы вам не напечатать Ремизова? — сказала Анна Марковна. Самое неожиданное и противоречивое могла она сказать своим рыцарям.
Горнфельд не сразу ответил: разве он мог в чем-нибудь отказать Анне Марковне.
— Нам надо серое, — сказал он.
Я подумал: «о мужиках».
— Как Муйжель.
— Я о мужиках не умею, — сказал я.
И подумал: «Хорошо, что мужики не читают наших рассказов о мужиках, то-то б было смеху!»
Улитка разговора перешла на другой предмет, как выражался Марлинский.
А я о своем — и до чего обнаглел под свист «Бесовского действа»! — вдруг, думаю я, у меня окажется свое серое, и я попал в «Русское богатство»!
«Сатирикон» и «Нива» впереди — путь чист, а пока единственный мой благожелатель Александр Иванович Котылев. В последний раз принес мне пасхальный номер «Скетинг Ринг» с моей сказкой «Небо пало».
«С этими господами жалко руки марать! Васька Реги-нин: «Что, говорит, мы не дети, со сказками, да Ремизова никто не понимает!»
Я упомянул о Аверченко, о «Сатириконе».
— Помойная яма, — с раздражением отозвался Коты-лев, — Аверченко — преемник Чехова? Да у Чехова душа, а у Аверченко...
Котылев был недоволен, что «Берестяной клуб» я отдал Аверченко.
За «Небо пало» я получил полтора рубля.


Небо пало

Ходила курица по улице, вязанка дров и просыпалась. Пошла курица к петуху:
— Небо пало! Небо пало!
— А тебе кто сказал?
— Сама видела, сама слышала.
Испугался петух.
И побежали они прочь со двора.
Бежали, бежали, наткнулись на зайца.
— Заяц, ты, заяц, небо пало!
— Тебе кто сказал?
— Сама видела, сама слышала.
Побежал и заяц.
Попался им волк.
— Волк, ты, волк, небо пало!
— Тебе кто сказал?
— Сама видела, сама слышала.
Побежали с волком.
Встретилась им лиса.
— Лиса, ты, лиса, небо пало!
— Тебе кто сказал?
— Сама видела, сама слышала.
Побежала и лиса.
Бежали они, бежали. Чем прытче бегут, тем страху больше, да в репную яму и попали.
Лежат в яме, стерпелись, есть охота.
Волк и говорит:
— Лиса, лиса! прочитай-ка имена: чье имя похуже, того мы и съедим.
— Лисицыно имя хорошо, — говорит лиса, — волково имя хорошо, зайцево хорошо и петухово хорошо, курицыно имя худое.
Взяли курицу и съели.
А лиса хитра: не столько лиса ест, сколько под себя кишки подгребает.
Волк опять за свое:
— Лиса, лиса! прочитай-ка имена: чье имя похуже, того мы и съедим.
— Лисицыно имя хорошо, — говорит лиса, — волково имя хорошо, зайцево хорошо, петухово имя худое.
Взяли петуха и съели.
А лиса хитра: не столько лиса ест, сколько под себя кишки подгребает.
Волк прожорлив, ему, серому, все мало.
— Лиса, лиса! прочитай-ка имена: чье имя похуже, того мы и съедим.
— Лисицыно имя хорошо, — говорит лиса, — волково хорошо, зайцево имя худое.
Взяли съели и зайца.
Съели зайца, не лежится волку: давай ему еще чего полакомиться!
А лиса кишки лапкой из-под себя загребает.
И так их сладко уписывает, так бы с кишками и самоё ее съел.
— Что ты ешь, лисица? — не вытерпел волк.
— Кишки свои... зубом да зубом... кишки вкусные.
Волк смотрел, смотрел, да как запустит зубы себе в брюхо — вырвал кишки — да тут и околел.
— Что курица, что волк — с мозгами голова!
Облизывалась лиса, подъела все кушанье, выбралась из ямы и побежала в лес — хитра хитрящая.


Разоблачение

Самое лето. Только утром еще ничего — в Москве перезванивают к водосвятию, в Петербурге музыка — парад или хоронят генерала, а с полдня накинется жара и до самого вечера морит.
Весь день мы провели в Куоккале у Чуковского. У них тесно, но все-таки Куоккала не Петербург, возле дома не трубы газового завода, шумят деревья.
Корней Иванович, свертывая трубочкой губы, рассказывал о Репине — Репин пишет его портрет и питается сеном. Мне это запомнилось — какой, значит, Чуковский знаменитый, и сено — я себе представил, ем сено — в «сыром виде» без хлеба, без масла. Пили чай на балконе. Чуковский с умилением представлял, как говорят дети — у него сын Коля — и за детскими словами в горле у него булькало. Потом он составит словарь — детский язык.
А я о деньгах. Мне все равно, или я представляюсь, что мне все равно, но Серафиму Павловну тянет на волю. Как достать денег: много ль от Котылева, и все труднее. Чуковский обещал поговорить со Светловым — в «Ниве» лежит моя «Корявка».
Чуковский в своих критических фельетонах в «Понедельнике» у П.П.Пильского никогда обо мне ничего не писал, я для него «несуществующий писатель», но к моей судьбе у него полное сочувствие, и он всегда готов мне помочь. Отчего — не знаю. Или это тоже моя судьба? Мои благожелатели — Розанов, Шестов, Бердяев, а ведь в их книгах имени моего не существует.
Вечером вернулись в Петербург. На Финляндском вокзале я купил вечернюю «Биржевку». Развернул — и прямо мне в глаза жирным шрифтом заглавье: «Писатель или списыватель?» В тексте мелькает мое имя, не А., а «г». — разобрать не могу, но чувствую, дело не о бесовских хвостах, вышучивание, а что-то не в шутку. Статья — вся страница. Подпись: Аякс, псевдоним А.А.Измайлова. Разберу дома.
И подумалось: «Чуковский обо мне не напишет, а тут Измайлов — Александр Алексеевич Измайлов (1873—1921), имя куда громче Корнея Чуковского, и с ним считаются — вечерняя “Биржевка”!»
В заглавии «Писатель или списыватель» мне показалось что-то не совсем. Дома разобрал.
А.А.Измайлов уличает меня в плагиате. Приводятся параллельно два текста сказки «Небо пало»: мой из «Скетинг Ринга» и оригинал из сборника Н.Е.Ончукова. Читать глазами, как это принято, видимой разницы никакой. Ссылаясь на справедливый приговор читателей, который может быть только один: сказка списана, а выдана за свою, Измайлов заканчивает торжественно: «как возможно терпеть в среде честных писателей подобного сочинителя, как г. Ремизов?»
Для меня загадка: третий год печатает Котылев мои сказки, почему же только теперь Измайлов обратил внимание на мою воровскую природу, обличает публично и требует по справедливости возмездия?
Я пересмотрел все котылевские листки, программы, приложения, до последнего номера «Скетинг Ринга» с моими сказками, и вдруг понял: везде под заглавием сказки подзаголовок «народная сказка» и только под «Небо пало» никаких объяснений, непосредственно текст. Как это случилось, не могу придумать.
Стал я себя судить. А правда, в этой сказке, говоря по-ученому, амплификаций (распространение) и интерполяций (вставка) незначительно, но это ничего не значит, все по качеству матерьяла. Кому придет в голову в этой сказке, подписанной моим именем, видеть не народность и безо всяких объяснений.
Мне казалось все так ясно, и мне не в чем упрекать себя и объясняться.
Я пошел в «Сатирикон».
В редакции я застал много народу, но не успел ни с кем поздороваться, все вдруг поднялись и к выходу. И я остался один.
Аверченко сосредоточенно рассматривал какие-то полицейские бумаги.
— Аркадий Тимофеевич!
Он с удивлением посмотрел на меня и заговорил. Трудно понять, ко мне это или о полицейских бумагах, поминались «условия» и что «он никого не подозревает».
Я пришел справиться о моей сказке «Берестяный клуб»: когда будет напечатана?
Об авансе я промолчал.
Аверченко прямо посмотрел на меня.
— Впредь до разъяснений ничего не могу сказать вам.
Я понял, жалко поклонился и вышел.
Пропал Чуковский. Вот когда так надо, а его и нет. Я еще хорохорюсь. Но замечаю: отчего-то все со мной говорят в сторону. Набор попавших на язык слов и не глядя мне в глаза. Так разговаривали приятели с Чичиковым после разоблачения Коробочкой.
В «Ниве» Светлов меня не принял. Я спросил секретаря о «Корявке».
Секретарь подумал — «Корявка»?
— Корней Чуковский передал.
Секретарь вышел к редактору.
Я жду. Входят все незнакомые «настоящие писатели». Если бы сейчас Чуковский. Чуковского Репин пишет!
— Никаких ваших рукописей у нас нет! — сказал секретарь и обратился к настоящему писателю. Не оглядываясь, я вышел. И у меня было чувство тех «просителей», кого не велено пускать.
Приходил Пришвин. Вздыбленный. Бубнит по-елецки. У Ончукова «Небо пало» его запись, в моей редакции сказка звучит отчетливее — рассказчику подвесили язык. Дело не в количестве слов, а в выборе слов — и одно-единственное может распутать и пустить в ход. При беглом чтении текстов можно и не заметить. Эти свои соображения по поводу обвинения меня в плагиате он изложил по-газетному — он сотрудник «Русских ведомос-
тей» — и отнес в «Речь» И.В.Гессену, уверенный — напечатают. Но Гессен не принял его опровержение и печатать решительно отказался. А Ганфман сказал: «С “Биржевкой” “Речь” не может полемизировать — всякий спор принизил бы ее достоинство».
— Не знаю, что и делать.
В тот же день Р.В.Иванов-Разумник.
— Да ничего не делать, — сказал Иванов-Разумник. — Измайлов? клопиная шкурка.
Я понял, в историю русской литературы Иванова-Разумника Измайлову не попасть; а «клопиная шкурка» — в Европе об этой шкурке не слышно — шкурка наша, изморенный столетний клоп — медленное жгучее точило, только когда нальется кровью, лови.
Уходя, Иванов-Разумник — или «клопиную шкурку» он понял не только как главу в истории русской литературы — стесняясь, он подал мне три рубля.
Эту зелененькую я буду помнить, вспомню и повторю при имени Иванов-Разумник: в 1920 году, арестованный по делу вооруженного восстания левых эсеров, участвовал в альманахе «Скифы», следователь не сразу понял значение этих трех рублей — подлинно, жертвы отзывчивого сердца.
В поздний час — в Петербурге можно — с захлебнувшимся звонком и под стук кулаками навалилась орава — Котылев, Маныч с подручными, галдя. Вся наша комната битком.
Только Маныч грузно стоял истуканом. Котылев разбрасывал руки, дергая поводами за руки и за ноги окружавших его тесно.
— Мы пришли выразить вам сочувствие.
И тут один тоненький, как Ауслендер, и очень жалкий, подавая мне руку, неожиданно отчеканил:
— Моя фамилия Лев.
И тот, выше всех, испитой, в дьяконовском подряснике, из которого на моих глазах успел вырасти, — пожарный репортер, через головы протянул мне руку. Тут были всякие под рост и в пору Марку Бернару: биржа, утопленники, мордобой, поножовщина, скандалы.
Все свои. Но были и с улицы увязавшиеся и любопытные: наш паспортист с откушенным носом выглядывал из-за спины откушенным носом.
— Мерзавцу, — возгласил Котылев под одобрение вращающегося круга, — в театре публично набьем морду.
Маныч молча фигурил себе руки.
— А от Аверченко, — сказал Котылев, — возьмите вашу рукопись — сказку «Берестяный клуб». Теперь все равно и в «бардак» вас не пустят.
И тот, что называется Лев:
— Моя фамилия Лев, — повторяя, тоненькими пальцами пожал мне руку.
В революцию этот Лев сделается редактором «Огонька», замещая Владимира Александровича Бонди. «Огонек» журнал при «Биржевке» и будет печатать меня, пока революция не прихлопнет и призрак Льва исчезнет.
И комната с грохотом опустела.
А ведь Котылев, вдруг сказалось, убежден, что я содрал сказку, и попался.
— Что у тебя за собрания? — Крик на весь дом. Я стучал и звоню. У тебя был Коноплянцев?
А.В.Коноплянцев, елецкий ученик Розанова, пишет книгу о Леонтьеве.
В.В.Розанов газет не читает.
Я ему рассказал о Измайлове.
— Баснописец?
— Да никакой не баснописец, сын смоленского дьякона, «тараканомор» главный в «Биржевке».
— А ты напиши опровержение.
— Пришвину отказали.
— Пришвин мальчишка, ты сам напиши.
А я подумал: «Одно слово Шахматова, и всем горло заткнул».


Берестяный клуб

Жили на селе два старика, Семен да Михайла, разумные старики-приятели.
Косил старик Семен с работником сено, пришла пора обедать, присел работник отдохнуть, а Семен за бересту принялся — работящий старик, без дела не посидит, — бересту драл, клуб вил.
Идут полем люди.
— Бог помощь, работнички! Слышали, Михайлу-то нашего, старика, на дороге убили.
— Как так? — подскочил Семен, — убили? Экие разбойники, убили!
И уж не может старик бересту вить, бросил клуб в кошелку, пошел с поля домой.
Идет старик, не может сердца сдержать — Михайлу вспоминает.
— Разбойники, — твердит старик, — злодеи, за что убили? — твердит старик, так в нем все и ходит, — убить вас мало, злодеев!
А из кошелки-то у него, глядь, — кровь.
Работники сзади шли, и видят, кровь из кошелки бежит. Да уж за стариком, не отступают.
А Семен идет, не обернется — не до того! — так и идет. И пришел домой, швырнул кошелку в сенях, сам в избу.
Тут работники к кошелке, да как открыли, а в кошелке не береста, не клуб берестяный — голова человечья.
— Ну, — говорят, — это ты, крещеный! Ты и убил Михайлу! — Да за десятским.
Пришел десятский, пришли понятые, стали смотреть кошелку: так и есть, в кошелке голова человечья.
Приложили к кошелке печати, а старика Семена в тюрьму.

Немало сидел старик. Каялся священнику:
— Осуждал! — А в убийстве не повинился — не грешен, не убил никого.
И на суде не повинился.
— Не грешен: не убил никого.
И рассказал, как узнал про Михайлу, как с поля шел и сердца не мог сдержать, проклинал злодеев.
Принесли кошелку, распечатали. А там не голова — лежит клуб берестяный.
И вышло старику решение: отдать старика под наказание — не убил он, а за то, что за убийство осудил убийцу, не пожалел.


Плагиатор

Москва встретила меня карикатурой: жиром заплывшая морда, по носу узнаю себя, пауком среди книг, в руках ножницы, а подпись: «Писатель или списыватель?» Потянуло в город на Ильинку. Шел пешком из Таганки — дома меня встречают. И тумбы и фонари знакомые.
Был на Бирже. Биржевое собрание еще не кончилось. Старик служитель, не глядя, остановил меня в дверях: во время собрания никого не велено пускать, пятьдесят лет он служит и во сне не забыл бы исполнить приказ. Но, покосясь на меня — из какого-то упорства я не подумал отходить от дверей, — он растерялся. Я видел, как лицо его вытянулось, а рука, напруживая синие жилы, потянулась к дверной ручке — распахнуть двери. И потом он расскажет, моргая красными глазами — в них было и умиление и восторг — как, взглянув на меня, ему представилось, что это «сам», — такое, значит, было необыкновенное сходство у меня с моим дядей, головой Московской Биржи и его хозяином, и все 50 лет службы за один миг промелькнули перед стариком, и он не посмел не отворить мне дверь.
«Пожалуйте!» — бормотал он, теребя ручку. К его счастью, собрание окончилось. И я вошел в гудевший зал. А так как я был первый вошедший из посторонних, меня заметили и узнали, с добродушным восклицанием: один просто называя меня «Алексей», другие с шуточным прищелком «плагиатор!»
Тут были и старики, которые знали меня с детства, и мои сверстники — товарищи по коммерческому училищу.
Моя ссылка была встречена всеобщим порицанием. Мое имя на годы было как вычеркнуто. Родственники от меня отказались. Имя мое не произносилось, а если из молодых кто помянет, оборвут. Но мой «Пруд» с Москвой — поднятый газетной бранью, мое имя со скандальным и повязью «декадент» обратили внимание, и стали поговаривать. Одним нравилось, другим не нравилось, но у всякого оставалось: «толк выйдет». И прошлое мое обернулось, как сказали бы деды, «не грех, токмо падение», а кто-нибудь еще прибавлял, конечно, по-своему, что звучит по старине: «не согрешишь — не покаешься, не покаешься — не спасешься».
И теперь, когда в газетах — «Раннее утро» и «Русское слово», читает вся Биржа — меня объявили вором, которого нельзя терпеть среди литераторов, вызвало всеобщее негодование.
Старик Грибов сказал:
«Из семьи Найденовых и Ремизовых воры не выходят, ошибаетесь!»
И вот почему мое появление на Бирже встречено было с необыкновенным радушием. Всем хотелось выразить мне свое чувство и потрунить: «плагиатор», покрывая замоскворецкой руганью обнаглевших газетчиков.
Но как и почему все совершилось, что дало повод такому позорному обвинению! Это занимало каждого. Биржевое собрание не расходилось.
Я хотел обратиться по старине: «отцы и братья», но встретившись глазами с Грибовым, сказал, слыша себя, как постороннего, свое из глубокого молчания исшедшее слово.
«Александр Иваныч, верите ли вы мне?»
Грибов, нахмурясь, беззвучно шевелил седыми губами.
«Верим!» — прокричал Корзинкин — когда-то сидели в училище на одной скамейке. «Верим», — повторил он, ударяя на «ве» задорно и твердо.
«Я, — и я остановился передохнуть, очень меня взволновало, — я — не вор».
И в ответ мне — среди наступившего молчания, которое, мне показалось, длится бесконечно — я вдруг услышал и я вдруг увидел: старик Грибов с добрыми глазами на меня, твердо стукнул об пол палкой и пошел.
Биржевое собрание закрылось.
Шумно и как-то празднично, покидая Биржу, расходившиеся взбудоражили Ильинку. И сквозь дребезжание пролеток и шмыг резиновых шин на Спасской башне играли часы полдень.

Вечером, знакомой дорогой — иду по правой стороне с Земляного вала — сколько лет ходил на Старую Басманную в училище — мимо Рябова, мимо Курского вокзала, Погодинской церкви Никола Кобыльский и на Гороховскую в дом О.Г.Хишина к С.В.Лурье.
Семен Владимирович встретил меня весело: о моем объяснении на Бирже ему рассказали.
— Весь город знает. Случай из средневековой итальянской хроники. Вот вам наша московская гильдия. Своего не выдаст.
Но меня ждало «из другой оперы»: ведь на Бирже разыграна была сцена оперная, ни в комедии, ни в водевиле такому нет примера.
От Д.А.Левина письмо.
Давид Абрамович пишет: необходимо мое объяснение в печати, иначе невозможно печататься в «Речи», и просит Семена Владимировича поместить в «Русских ведомостях».
Редактор «Русских ведомостей» или замещающий редактора С.Н.Игнатов, двоюродный брат М.М.Пришвина, от Пришвина я знаю о Игнатове. В семье Игнатова воспитывался сын Л.И.Шестова, что соединяло С.В.Лурье с Игнатовым.
Пришвин, сотрудник «Русских ведомостей», автор
«В стране непуганых птиц» и только что вышедшей книги «За волшебным колобком», у брата был только неудавшийся журналист, постоянные недоразумения, а как старался Пришвин писать под Игнатова, да не выходит. Никакого разъяснения обо мне Игнатов от Пришвина не принял бы. Другое дело от С.В.Лурье. В деловых кру-гах имя Лурье стояло высоко, как впоследствии и в литературных, занимая место соредактора П.Б.Струве в «Русской мысли».
А для меня была задача, — казалось, не одолею. Написать по-газетному и что? Оправдываться, но в чем?
Я написал о сказке и пути русской сказки — о сказе и о моем праве сказочника сказывать сказку с голоса русского сказителя.
Семен Владимирович был убежден, что передовая русская интеллигенция — «общественность» — вынесет свой достойный приговор, не уступая вровень купцам Московской Биржи, или, как у меня сказалось, «покроет».
Л.И.Шестов и С.В.Лурье старше меня, когда-нибудь придет их черед, узнают на себе — Шестов при жизни, а С.В. по смерти, что такое эта передовая общественность — по Розанову, «гиксосы» («Из книги, которая никогда не будет написана»), а по мне — «тараканоморы» («Подстриженными глазами»).
Мое письмо в редакцию «Русских ведомостей» напечатали, ничего не вычеркнуто, но под моей подписью курсив — от редакции: не отрицая моего права пересказывать народные сказки, редакция предостерегает меня быть осмотрительным и во избежание справедливых нареканий критики впредь указывать источник моих заимствований.


Крестовые сестры

С надранными ушами и с номером «Русских ведомостей» я вернулся в Петербург.
И когда мы остались вдвоем с Серафимой Павловной, я говорю: что же? я сам думаю, вспомнив слова Котылева: «и в бардак не пустят!» — как нам быть? Я присмирел, непохоже это на меня, а вот поддался. И все хочу и не могу сказать себе, в чем моя вина, да скажу и теперь не понимаю, в чем я был виноват. Она ничего не сказала и только куда-то отвела глаза, и вдруг огнем залило все ее лицо и глаза ее, как огонь — такой сверкнул пожирающий гнев. И я до земли ей поклонился. Я всегда чувствовал какую-то правину свою за всю боль, которая по судьбе пришла со мной и через меня, и вот сейчас — ей было больно за меня — за мою боль. И поднявшись и став опять лицом к лицу, я вдруг нашел слова и для себя и для нее — успокоить ее: я ведь только на одну минуту, на кратчайший миг, как пропал.
В ту же ночь я начал «Крестовые сестры», в них много чего про себя.
Перехорохорился и не заметил, как затаился. Пишу. Моя исповедь, Как когда-то «Убийца», мой первый рассказ, а потом в Вологде &l

Дополнения Развернуть Свернуть

ИМЕННОЙ УКАЗАТЕЛЬ


Это и именной указатель, это и некоторые комментарии, это и некое дополнение к тем картинам Октября и первых пооктябрьских лет, что так ярко представлены во Взвихренной Руси А.М.Ремизова.
Как ни выразительны и ни ярки эти картины, но ведь писаны они в те дни, когда живы были свидетели, деятели и жертвы Октября, когда одно лишь упоминание, скажем, какой-нибудь жены партсановника, какой-нибудь Ольги Давыдовны Каменевой сразу же много говорило читателю. Ну, а попробуйте найти эту жену тогдашнего председателя Совнаркома и сестру Льва Давыдовича Троцкого в любом доступном читателям советском справочнике — никогда не найдете. Ведь и самого-то Троцкого не обнаруживается даже в последнем издании Большой Советской Энциклопедии. Троцкизм есть. Троцкого как ни бывало. А уж менее заметные фигуры, иной раз гораздо более характерные для эпохи, которых знали лично или хотя бы по наслышке современники, — о них уже и старики иной раз позабыли. А много ли осталось этих стариков, свидетелей Октября! Поэтому так необходимы комментарии.
И комментарии эти — по возможности — должны быть не только сухими справками — с датами рождения и смерти (но и их не часто найдешь и установишь!), но и какой-то дополнительной краской к картинам Ремизова. И не всегда крупному деятелю будет уделено в комментариях больше строк и больше внимания, чем какому-нибудь захудалому поэтишке, такому, как Тиняков, — или чем такому второстепенному советскому вельможе, как Борис Каплун. Ведь они зачастую более отчетливо живописуют время, быт, атмосферу и настроения, чем большие деятели.
Конечно, для того, чтобы что-либо вразумительное сказать о сотнях лиц, упоминаемых во Временнике Ремизова, нужны были бы томы и домы, — целая библиотека. Но не в этом главная задача «именного указателя» — комментария. Дать не столько характеристику упоминаемых лиц, учреждений, произведений, а создать, вместе с самой книгой Ремизова, некую мозаику цитат-высказываний этих лиц и рассказов о них других, привести некоторые отрывки, может быть, для этих авторов и не столь характерные, но характерные для тех дней — их горестей и раздумий, надежд и безнадежностей.

Отдельные кусочки смальты в мозаичном изображении шероховаты, неплотно пригнаны друг к другу, но солнце играет на их неровной поверхности, особенно же отсвечивает на кроваво-красных, бурых, как запекшаяся кровь, и траурно-лиловых тонах — и широкая картина, так блистательно данная автором во Взвихренной Руси, дополнится этой мозаикой, взлохмаченной, отнюдь не приведенной в какую-то систему. Она создана, она составлена из самых противоречивых высказываний, фактов, наблюдений, но, по большей части, сделанных современниками по горячим следам событий.
В хоре голосов этого послесловия к книге, этого «поименного» комментария к ней, запевалой, — если ни почти всегда, то очень часто, — будет сам А.М.Ремизов — отрывками из других его книг.
Думается, что именно мозаика, не слишком стройный хор красочных кусочков, обрывков, — наиболее подходит к нашей цели — передать разноголосицу, сливающуюся в гул эпохи великого катаклизма.

Страшный — и в чем-то пленительный, смертной мукой объятый — и продолжающий еще жить, по инерции, статься может, — но продолжающий еще в те дни жить какими-то исконными традициями русской культуры и русской мысли Город Петра, — он еще только через несколько лет станет городом Ленина. Он живет — и не живет.
«Ледники, мамонты, пустыни. Ночные, черные, чем-то похожие на дома, скалы; в скалах — пещеры... Одно ясно: зима. И надо покрепче стиснуть зубы, чтобы не стучали; и надо щипать дерево каменным топором; и надо всякую ночь переносить свой костер из пещеры в пещеру, все глубже, и надо все больше навертывать на себя косматых звериных шкур. Между скал, где века назад был Петербург, ночами бродил сереброхоботый мамонт. И завернутые в шкуры, в пальто, в одеяла, в лохмотья пещерные люди отступали из пещеры в пещеру. На Покров Мартин Мартинович и Маша заколотили кабинет; на Казанскую выбрались из столовой и забились в спальне. Дальше отступать было некуда; тут надо было выдержать осаду — или умереть».
(Евг.Замятин. Пещера.)

Поздней ночью над Невой,
В полосе сторожевой
Взвыла злобная сирена,
Вспыхнул сноп ацетилена.
Снова тишь и снова мгла.
Вьюга площадь замела.
Крест вздымая над колонной,
Смотрит ангел окрыленный
На забытые дворцы,
На разбитые торцы.
Стужа крепнет.
Ветер злится.
Подо льдом вода струится.
Надо льдом костры горят,
Караул идет в наряд.
Провода вверху гудят:
Славен город Петроград!
В нише темного дворца
Вырос призрак мертвеца,
И погибшая столица
В очи призраку глядится.
А над камнем, у костра,
Тень последнего Петра —
Взоры прячет, содрогаясь,
Горько плачет, отрекаясь.
Ноют жалобно гудки.
Ветер свищет у реки.
Сумрак тает. Расцветает.
Пар идет от желтых льдин,
Желтый свет в окне мелькает.
Человека окликает
Гражданин:
    — Что сегодня, гражданин,
        На обед?
    Прикреплялись, гражданин,
        Или нет?
    — Я сегодня, гражданин,
        Плохо спал.
    Душу я на керосин
        Обменял.
От залива налетает резвый шквал,
Торопливо наметает снежный шквал,
Чтобы глуше еще было и темней,
Чтобы души не щемило
У теней.

(В.Зоргенфрей. Над Невой.)

«Мы жили в трудном и сложном мире, который мне сейчас уже не легко описать таким, каким он воспринимался тогда. В горячем, предгрозовом воздухе тех лет было трудно дышать, нам все представлялось двусмысленным и двузначущим, очертания предметов казались шаткими. Действительность, расплываясь в сознании, делалась сквозной. Мы жили в реальном мире — и в то же время в каком-то особом, туманном и сложном его отражении, где все было «то да не то»... Явления становились видениями. Каждое событие, сверх своего явного смысла, еще обретало второй, который надобно было расшифровать. Он не легко нам давался, но мы знали, что именно он и есть настоящий. Таким образом, жили мы в двух мирах...»
(Вл.Ф.Ходасевич. Некрополь.)

* * *
Занавес поднят. Трагедия Взвихренной Руси продолжается — в осколках «именного указателя»...


АВЕРЧЕНКО, Аркадий Тимофеевич (1881—1925). Один из самых прославленных и популярнейших писателей-юмори-
стов дореволюционной России. После Октября — эмигрант. «Особое внимание проявлял Ленин к эмигрантской литературе, которая за редкими исключениями находилась в его кабинете... Здесь много книг И.Наживина, А.Аверченко (в том числе и Дюжина ножей в спину революции, на которую Ленин написал рецензию), А.Ремизова, Тэффи, Н.Ф.Лаппо-Данилевской и др.» (П.Н.Берков. Русские книголюбы.)

АВКСЕНТЬЕВ, Николай Дмитриевич (1878—1943). Один из лидеров партии эсеров. Член ЦК. С конца 1918 — эмигрант.

АДРИАНОВ, Сергей Александрович (1871—1941). Помощник присяжного поверенного. Адвокат. Литературный критик. «...в годы между революциями — когда на всех собраниях и вечерах гремели три имени на «А»: Аничков, Арабажин и
Адрианов — они говорили, когда угодно, о чем угодно и сколько влезет...» (А.Ремизов. Мышкина дудочка). «И право, мне, не понимающему до конца Мережковского, легче ему руки целовать за то, что он — царь над Адриановыми...» (из письма Блока Княжнину, 9 ноября 1912). «Сейчас я не могу сказать, почему С.А.Адрианов попал в помощники редактора «Русской Молвы». Он был с левым уклоном и потом остался служить большевикам. Русский газетный персонал до революции в массе был левый». (А.Борман).

АКУМОВНА, прислуга.

АЛЕКСАНДРА МИХАЙЛОВНА, падчерица Розанова.

АЛЕКСЕЕВ, Василий Михайлович. Академик-китаист (1881—1951).

АЛКОНОСТ. Частное издательство, основанное С.М.Алянским в Петрограде, вокруг которого объединились символисты во главе с Блоком. Существовало с 1918 по 1923 г. «Группа писателей, соединившаяся в «Алконосте», проникнута тревогой перед развертывающимися мировыми событиями, наступление которых она чувствовала и предсказывала; потому — она обращена лицом не к прошедшему, тем менее — к настоящему, но — к будущему...» (Из проекта программы издательства, написанного А.А.Блоком).

АЛЯНСКИЙ, Самуил Миронович (р. 1891). Основатель и владелец изд-ва «Алконост» (1918—1923), автор воспоминаний о Блоке.

АНДРЕЕВ, Леонид Николаевич (1871—1919). Писатель, драматург. После Октября — эмигрант. Несмотря на его прижизненную известность, Блок писал о нем: «...Знаю о нем хорошо одно, что главный Леонид Андреев, который жил в писателе Леониде Николаевиче, был бесконечно одинок, не признан и всегда обращен лицом в провал черного окна, которое выходит в сторону островов в Финляндии, в сырую ночь, в осенний ливень, который мы с ним любили одной любовью. В такое окно и пришла к нему последняя гостья в черной маске — смерть».

АНДРЕЕВА, Мария Федоровна (1868—1953), актриса (1898—1905, Моск. Худож. Театр), общественная деятельница, член Коммунистич. партии с 1904 г., многие годы — жена Максима Горького, 1919—1921 — заместительница народного комиссара просвещения в Петрограде, начальница Петроградского Театрального отдела (ПТО). Начальница Всероссийского ТЕО, О.Д.Каменева, в разговоре с поэтом В.Ф.Ходасевичем, «полунебрежно, но в то же время не скрывая легкой досады, спрашивает: — А вы, значит, по-прежнему заведуете московским отделением «Всемирной Литературы»? — Да, — отвечаю я, но этот вопрос заставляет меня насторожиться. Дело в том, что идея этого издательства принадлежала Максиму Горькому, который и стоял во главе его. ...Между семействами Горького и Каменева идет вражда. Когда в Москве утверждался Театральный отдел, на заведывание им претендовала жена Горького, М.Ф.Андреева, бывшая артистка Художественного театра. По разным причинам кандидатура Андреевой в Москве провалилась, и вместо всероссийского Театрального отдела ей дали в заведывание маленький петербургский отдел, а управлять всероссийским посадили г-жу Каменеву. Андреева, однако же, не сдавалась и, говорят, вела под Каменеву подкопы. Ольга Давыдовна всячески защищалась и, между прочим, на помощь призвала Мейерхольда».

АНДРЕЕВА-ДЕЛЬМАС, Любовь Александровна (1884—1969). Артистка оперы (1913—1919, Театр Музыкальной Драмы), жена знаменитого баритона Мариинского театра П.З.Андреева и подруга А.А.Блока, воспетая им в цикле стихов «Кармен». Из дневников Блока: «Ночью — на улице — бледная от злой ревности Дельмас. А от мадам Коган лежит письмо. «Они» правы все, потому что во мне есть притягательная сила, хотя, может быть, я догораю» (3 июня 1917). «...Ночью бледная Дельмас дала мне на улице три розы, взятые ею с концерта... Милая моя, мы, если будем, состареемся, и тогда нам с тобою будет хорошо. Господь с тобою» (4 июня 1917). «...а ночью Дельмас долго ходила перед окнами» (11 июня 1917).

АНДРУСОН, Леонид Иванович (1875—1930). Поэт, автор книг стихов Сказка любви, СПб, 1908, и Тишина, Осташков, 1922, секретарь редакции «Журнала для Всех». Слабый стихотворец, но попавший в некоторые провинциальные «Чтецы-декламаторы».

АНИЧКОВ, Евгений Васильевич (1866—1937). Литературовед, критик, профессор. После Октября — эмигрант. «Проф. Е.В.Аничков, автор Весенней и обрядовой песни, ученик Веселовского: где кончается Рерих, там начинается Аничков».
(А.Ремизов).

АПОКАЛИПСИС НАШЕГО ВРЕМЕНИ. Книга В.В.Розанова, выходившая выпусками в Сергиевом Посаде в 1917—1918 гг. «Русь слиняла в два дня. Самое большее — в три. ...Поразительно, что она разом рассыпалась вся, до подробностей, до частностей. И, собственно, подобного потрясения никогда не бывало, не исключая «Великого переселения народов». Там была эпоха — «два-три века». Здесь — три дня, кажется, даже два. Не осталось Царства, не осталось Церкви, не осталось войска. Что же осталось-то? Странным образом — буквально ничего. ...Переход в социализм и, значит, в полный атеизм совершился у мужиков, у солдат до того легко, точно «в баню сходили и окатились новой водой». Это — совершенно точно, это действительность, а не дикий кошмар. Собственно, отчего мы умираем?.. Мы умираем от единственной и основательной причины: неуважения себя. Мы, собственно, самоубиваемся. ...Не довольно ли писать о нашей вонючей революции... Впечатления еды теперь главные. ...И уже не стыдится бедный человек, и уже не стыдится горький человек... «Без грешного не проживет, а без святого — слишком проживет». Это-то и составляет самую, самую главную часть а-космичности христианства... Ты Один прекрасен, Господи Иисусе! И похулил Мир красотою Своею. А ведь мир-то — Божий. ...La Divina Commedia. С лязгом, скрипом, визгом спускается над Русскою Историею железный занавес. — Представление окончилось. Публика встала. — Пора одевать шубы и возвращаться домой. Оглянулись. Но ни шуб, ни домов не оказалось».

АПОЛЛОН ТИРСКИЙ. Рассказ А.М.Ремизова (написан 23—27 февр. 1917). В его кн.: Трава-мурава. Сказ и величание. Изд. С.Ефрона, Берлин, 1922.

АРХАНГЕЛЬСКИЙ, Александр Андреевич (1846—1924). Композитор, главным образом церковных песнопений, и хоровой дирижер.

АУСЕМ, Отто Христианович (1875—1929). Социал-демократ, впоследствии — большевик. Был в ссылке в Яренске, затем, с 1901 г., в Вологде, где работал земским статистиком. После Октябрьской революции — председатель Совета в Чите, член Ревкома Сахалинской области, с 1924 г. — генеральный консул в Париже, затем — в Милане. Н.А.Бердяев вспоминает о нем, как любителе пива и вечеринок, интеллектуальными вопросами не интересовавшимся.

БАБУШКА, «бабушка русской революции» — см. Брешко-Брешковская, Е.К.

«БАБУШКИНЫ СКАЗКИ» — цикл пьес для фортепиано С.С.Прокофьева (1918), правильное название — «Сказки старой бабушки».

БАДАЕВ, Алексей Егорович (1883—1951). Советский партийный и госуд. деятель. Член КПСС с 1904. В 1920-е гг. — председатель Петроградской продовольственной управы.

БАЛТРУШАЙТИС, Юргис Казимирович (1873—1944). Русский и литовский символист, переводчик, дипломат. «Мрачный как скалы Балтрушайтис», назвал его некогда Бальмонт. ...А Балтрушайтис был просто умен, не словоохотлив и замкнут, без всякого мрака. В жизни его литературной не было ни шума, ни широкой известности. Он шел медленно и одиноко, в благородной отдаленности. Принадлежал к символистам московским старшего поколения (Бальмонт, Брюсов), их сверстник и товарищ. ...Читатели знали его мало, писатели ценили и уважали. В 1918 г. Юргис Казимирович был избран председателем Союза Писателей. На следующий год получил назначение литовского посланника (был литовского происхождения) — в Союзе его заменил другой. Но личных связей с писателями он не прерывал. В 1920 г. помог уехать заграницу Бальмонту, в 1922-м мне с семьей в том же содействовал. С тех пор так и остался на дипломатическом посту в Москве до самой войны, погубившей самостоятельность Литвы. Посланничество его кончилось. Юргис Казимирович с Марией Ивановной (его женой) поселились во Франции...» (Борис Зайцев. Далекое).

БАННОВ, владелец обувного магазина в Петрограде.

БАРДАЛЕАН, Алексей Георгиевич. Революционер, женевский эмигрант 1900—1910-х гг.

БАТЮШКОВ, Федор Дмитриевич (1857—1920). Филолог, литературовед, профессор. После Февральской революции, при Временном правительстве — главный уполномоченный по Петербургским государственным (бывш. императорским) театрам. Смещен А.В.Луначарским.

БАУЕР, Михаель. Немецкий поэт-антропософ. Ему посвящено стихотворение Андрея Белого «Мейстер Экхарт нашего столетья».

БЕЙЛИС, Мендель (1874—1934). Приказчик кирпичного завода в Киеве, обвиненный черносотенцами в ритуальном убийстве мальчика Андрея Ющинского. Дело Бейлиса — судебный процесс в 1913 г., закончившийся оправданием Бейлиса, был крупным событием, всколыхнувшим русское общество. Любопытно, что одним из экспертов прокуратуры был небезызвестный деятель «обновленчества» в Православной церкви в 20-х гг., тесно связанный с ЧК-ГПУ, протоиерей Красницкий...

БЕЛЕНСОН, Александр Эммануилович. Поэт, критик, редактор-издатель альманахов Стрелец (1910—1920-е гг.). В
1920 году Беленсон был редактором литературно-художественного отдела журнала «Красный Милиционер».

БЕЛИНСКИЙ, Максим. Псевдоним И.И.Ясинского, см. Ясинский.

БЕЛОПОЛЬСКИЙ, работник Государственного издательства.

БЕЛЫЙ, Андрей. Псевдоним Бориса Николаевича Бугаева (1880—1934). «...Познакомился с Андреем Белым. Очарован. Безгрешный и чистый — белый» (А.Ремизов). «...а в исследовании о Гоголе, где Андрей Белый дает параллель из текстов
«Гоголя-Яновского» и «Белого-Бугаева»... ведь только оглушенному трескотней Заратустры, автору параллелей, растерявшему звуковое чутье, не чутко, что не с Гоголем-Яновским, а с Павлом Ивановичем Мельниковым — Андреем Печерским сличим Борис Николаевич Бугаев — Андрей Белый» (А.Ремизов). «Военный коммунизм пережил он, как и все мы, в лишениях и болезнях. Ютился в квартире знакомых, топя печурку своими рукописями, голодая и стоя в очередях. ...Он давно мечтал выехать заграницу. ...Большевики не выпускали его. Он нервничал до того, что пришлось обратиться к врачу. Он подумывал о побеге — из этого тоже ничего не вышло, да и не могло выйти: он сам всему Петербургу разболтал «по секрету», что собрался бежать. Его стали спрашивать: скоро ли вы бежите? Из этого он, разумеется, заключил, что чрезвычайка за ним следит, и, разумеется, — доходил до приступов дикого страха. Наконец, после смерти Блока и расстрела Гумилева, большевики смутились и дали ему заграничный паспорт. ...(Осенью 1923 г. решил вернуться в СССР)... потому что понял: в эмиграции у него нет и не будет аудитории, а в России она еще есть. Ехал к антропософам, к тогдашней молодежи, которая его так любовно провожала два года тому назад, когда он уезжал заграницу. ...Нельзя отрицать, что перед отъездом он находился в состоянии полной невменяемости. Однако, как часто бывает в подобных случаях, сквозь полубезумие пробивалась хитрость. Боясь, что близость с эмигрантами и полуэмигрантами... может быть поставлена ему в вину, он стал рвать заграничные связи... <В берлинских советских учреждениях> он до такой степени ругал своих заграничных друзей, что даже коммунистам стало противно его слушать... <В СССР> много времени он отдавал писанию автобиографии. ...Апологию Блока стал превращать в издевательство над его памятью. ...Прикосновенность к религии, к мистике, к антропософии — все это, разумеется, ставилось ему в вину... В автобиографии все это надо было отчасти затушевать, отчасти представить в ином смысле... Теперь, говоря об эпохе, лежащей «между двух революций», он не только перед большевиками, но и перед самим собой (это и есть для него самое характерное) стал разыгрывать давнего, упорного, сознательного не только бунтовщика, но даже марксиста или почти марксиста, рьяного борца с «гидрой капитализма». (В.Ф.Ходасевич).

БЕНУА, Александр Николаевич (1870—1960). Художник, театральный художник и режиссер, историк искусства, один из воз-главителей журнала и художественного движения «Мир искусства». С середины 20-х гг. — эмигрант. «... Думаю, он вообще к Франции и Западу был ближе, чем к России. Вижу его в Версале, но не вижу его среди русских полей и лесов...»
(Борис Зайцев). «Я должен начать свой рассказ с признания, что я так и не дозрел, чтобы стать настоящим патриотом, я так и не узнал пламенной любви к чему-то огромно-необъятному, не понял, что его интересы — мои интересы, что мое сердце должно биться в унисон с сердцем этой неизмеримой громады. ...Напротив, Петербург я любил. ...Я понимал прелесть моего города, мне нравилось в нем все; позже мне не только уже все нравилось, но я оценил значение всей этой целостности. ...Скажу тут же — из всех ошибок «старого» режима в России мне представляется наименее простительной его измена Петербургу. Николай II думал, что он вполне выражал свое душевное созвучие с народом, когда отворачивался от самого Петра Великого, от того, кто был настоящим творцом всего его самодержавного величества» (Александр Бенуа).

БЕРДЯЕВ, Николай Александрович (1874—1948). «Н.А.Бердяев. И до чего он жизнерадостный. И в Вологде с ним было весело...» (А.Ремизов). «С Н.А.Бердяевым я познакомился в Вологде, в ссылке. Хорошая память: благородный человек...», «... В его душе бьет ключ (источник) радости. Такое мое первое впечатление в Вологде (1902). И неизменно до его смерти. ...Из всех моих современников Бердяев и Андрей Белый гениальны. Блок особенный... Блок — лунный, свет таинственный, но не бурный. Бердяев, не одаренный словом, словесно беспомощный и не книжный, а чем объяснить его словесный напор, силу его бессвязных фраз?» (А.Ремизов). «... Поверили, что равенство, не пропорциональное, а механическое равенство, есть столь великое благо, и что хорошо все, что приложится к нему. Но это обоготворение равенства и есть первородный грех; оно ведет к подмене конкретной, качественной, индивидуальной природы человека природой отвлеченной, количественной и безличной. Основанное на ложном равенстве всеобщее избирательное право есть отрицание человека. ...Всякий человек, если он взят не как отвлеченная математическая точка, имеет свой ценз, свои качественные достижения. Принцип ценза — истинный принцип, более человеческий принцип, чем полное его отрицание. Принцип ценза — качественный, а не количественный, и в этом его правда. Принцип ценза может искажаться и вырождаться, может пониматься исключительно-материалистически, как ценз материальный. Но это нисколько не говорит против его основной правды, ибо вырождаться может все на свете и всем на свете можно злоупотреблять. Но одно несомненно и для религиозного сознания и для философской мысли: человека нужно брать в его качественности, т.е. делать подбор лучших и способнейших. ...Социальный вопрос порожден не внешними, а внутренними причинами. И он не может быть решен внешними материальными средствами. Социальный вопрос ставится и решается в психической среде и в основе его лежат те или иные душевные стихии. Лишь сотрудничество классов создаст здоровую душевную атмосферу в решении социального вопроса. Когда он решается исключительно движениями снизу, в этом решении действуют нездоровые и злобные душевные стихии. Социальное движение построено исключительно на принципе классовой борьбы, культивирует не высшие, а низшие инстинкты человеческой природы. Оно является не школой самоотвержения, а школой корыстолюбия, не школой любви, а школой ненависти. Снизу идущие исключительно классовые разрешения социального вопроса разрывают единство человеческого рода и разделяют его на две враждебные расы. Это движение понижает психический тип человека. Оно отрицает космический, т.е. иерархический строй общества. Это революционное разрешение социального вопроса предполагает отрыв от духовных основ жизни, отрицание их и презрение к ним...» (Ник.Бердяев.
Философия неравенства). «Он... написал книгу Философия неравенства, против коммунизма и уравниловки, в защиту свободы, вольного человека (но никак не в защиту золотого тельца и угнетения человека человеком). Она печаталась частью в «Народоправстве», журнале Чулкова в Москве, в самом начале революции, когда такие вещи еще проходили. Книга-памфлет, написана с такою яростью и темпераментом, которые одушевляли, даже поднимали дарование литературное; уж очень все собственной кровью написано.. Замечательная книга...
Революция шла, и мы куда-то шли. Разносил ветер кучку писателей российских по лицу Европы. Бердяев попал в групу высланных заграницу в 22 году...» (Борис Зайцев).

БЕСОВСКОЕ  ДЕЙСТВО. Драматическое действо А.Ремизова. Издано в: Собр. соч. А.Ремизова, т. VIII, изд. «Сирин», М., 1910—1912; отд. изд.: Бесовское действо. Представление. Обложка по рис. автора. Изд. ТЕО, Петербург, 1919. Шло в Театре В.Ф.Ко-миссаржевской (премьера — 4 дек. 1907). Музыка Мих.А.Кузмина (хор — А.А.Архангельский), постановка — Ф.Ф.Комиссаржевского, декорации М.В.Добужинского. Полное название: Бесовское действо над неким мужем, а также Прение Живота со Смертью. «Ясной мысли, чего мы хотим от театра, у нас не было, ясно было, что современный театр — не театр, и что реализм — разрушение театра. Без всяких рассуждений у Блока вышел Балаганчик, у меня Бесовское действо, — это было так непохоже на все, что тогда называли «театром». ...Действо принято было, как безобразие, оригинальничанье и издевательство над зрителем — «Бесовское действо насупротив публики за то, что с доверием принесли свои рублики» (А.Ремизов).

БИСК, И.С. Может быть, опечатка, и имеется в виду (что очень вероятно, т.к. Ремизов имел отношение к печати левых эсеров) Биск, Лев Соломонович, сотрудник журнала левых эсеров «Новый Путь» (1917).

БЛОК, Александр Александрович (1880—1921). «Вспоминая Двенадцать Блока, Ремизов говорит: «Редкий вечер не говорили мы с Блоком по телефону. Однажды он мне сказал, что слышит музыку и пробует писать. Я понял, он в вихре слов, но каких, я не могу себе представить: революция разнословна. Я в те же дни писал мое прощальное слово о Московской Руси: Вечная память! Это слово прозвучало во мне в Кремле после всенощной в Успенском соборе, под красный звон Ивана Великого. Когда я прочитал Двенадцать, меня поразила основная материя — музыка уличных слов и выражений — подскреб слов неожиданных у Блока. ...В Двенадцати всего несколько книжных слов! Вот она какая музыка, подумал я. Какая выпала Блоку удача: по-другому передать улицу я не представляю возможным! Тут Блок оказался на высоте словесного выражения. А заключительный «Христос» прозвучало книжно. Христос для меня — да и для одного ли меня? — «двенадцать Евангелий», Христа ведут на крестную муку — Христос-Спаситель. ...Христос в Двенадцати не к месту, чего-то неловко, когда читаешь. «Христос» нарушил строй слов — музыку. Уж если необходимо возглавлять «революционный шаг», надо было — не Христос, а Никола. Никола ведет своих горемычных. В одной сказке Никола говорит святым о русском народе: «Пожалел их, уж очень мучаются» — он мог бы идти впереди!» После убийства германского посла графа Мирбаха чекистом — левым эсером, а вскоре большевиком, Блюмкиным, — и начала расправы с мнимыми участниками мникого «заговора левых эсеров», был арестован и препровожден на Гороховую, 2 (Петроградская ЧК) литератор, литературовед и критик Р.В.Иванов-Разумник. 14 февраля 1918 г., рассказывает он, «в пять часов утра — как потом узнал — ряд автомобилей с чекистами подъезжали в разных частях города к домам, где жили мои знакомые, адреса которых я имел неосторожность занести в свою записную книжку (с этих пор никогда больше я этого не делал). Были арестованы и отвезены на «Гороховую, 2»: поэт Александр Блок, писатель Алексей Ремизов, художник Петров-Водкин, историк М.К.Лемке... писатель Евгений Замятин... профессор С.А.Венгеров... еще, и еще, со всех концов Петербурга. ...Какая бурная деятельность бдительных органов советской власти!.. Стали поочередно вызывать на допросы. Там их огорашивали сообщением, что арестованы они, как участники заговора левых эсеров. ...(Блок) был явно связан с левыми эсерами: поэма Двенадцать появилась в партийной газете «Знамя Труда», там же был напечатан и цикл его статей Революция и интеллигенция, тотчас же вышедший отдельной брошюрой в партийном издательстве. В журнале левых эсеров «Наш Путь» снова появились Двенадцать и Скифы, вышедшие опять-таки в партийном издательстве отдельной книжкой... Ну, как же не левый эсер! Поэтому допрос Александра Блока затянулся, и в то время, как всех других вместе с ним арестованных мало-помалу после допросов отпускали по домам, его перевели на чердак. ...Одновременно с ним попал на чердак и стал соседом Блока наш будущий «ученый секретарь» Вольфилы (Вольной Философской Ассоциации) А.З.Штейнберг. ...На следующий день Александр Блок был освобожден». «Для Блока все это было грозней. Но земля притягивала камень, и полет превращался в падение. Блок говорил: «Убийство можно превратить в худшее из ремесел». Блок потерпел крушение дела, в которое он вложил всю свою душу. От старой дореволюционной культуры он уже отказался. Новой не создалось. Уже носили галифе. Не вышло. Блок умер от отчаяния. Он не знал от чего умереть... Перед смертью бредил. Он хлопотал о выезде за границу. Уже получил разрешение. Не знаю, помог ли бы отъезд. Может быть, Россия лучше на расстоянии. Ему казалось, что выносят уже вещи. Он едет за границу... Умер Блок. Несли его до Смоленского кладбища на руках. Народу было мало. Все, кто остались... Смерть Блока была эпохой в жизни русской интеллигенции. Пропала вера...» (Виктор Шкловский). «Блок проходит мимо Ленина. Он не слышит «музыки» в речах Ленина. Ему, напротив, кажется, что большевики-то — это какой-то поплавок на поверхности разбушевавшихся народных масс, а Ленин и его разумность, очевидно, казались Блоку лишь порождением того же интеллигентского разума, который хочет сделать прививку своих программных затей к великому, внезапно выросшему таинственному древу, родившемуся из недр народа» (А.В.Луначарский).

БОГУСЛАВСКАЯ (по мужу — Щеголева), Валентина Андреевна (1878—1931). Драматическая артистка. «...Смутно вижу перед глазами и... бывшую артистку театра Комиссаржевской, увековеченную в стихах Блока Валентина, звезда, мечтанье... и в не скольких строчках Возмездия и, кроме того, в посвященном ей стихотворении Ахматовой, написанном в благодарность за лето, проведенное на щеголевской даче...» (А.Бахрах). «...Я думаю о Вас давно. Я давно кружу около Вашего дома. Теперь — второй час ночи. К Вам — нельзя. И никогда — нельзя. Сейчас я хотел идти к Вам и сказать Вам: сегодня — все, что осталось от моей молодости — ваше. И не иду. Но услышьте, услышьте меня сейчас...» (Письмо Блока к Щеголевой, 28/29 января 1911. Но, по словам А.Бахраха, у Ремизова речь идет о художнице Ксении Леонидовне Богуславской (1892—197?), жене худ. Ивана Пуни.

БОРИСЯК. Трудно решить, о каком Борисяке идет речь: оба — литераторы: Алексей Алексеевич (1872 — ?), геолог и палеонтолог, псевдоним — А.Б.; или Андрей Алексеевич (1885—1962), виолончелист, журналист и любитель-астроном, открывший в 1901 г. новую звезду в созвездии Персея.

БРЕШКО-БРЕШКОВСКАЯ, Екатерина Константиновна (1844—1934), «Бабушка», «Бабушка русской революции». С 1873 участница народнического движения. 1874—1876 — на каторге и в ссылке. В 1896 возвратилась к революционной работе, в 1899 организовала вместе с Г.Гершуни «Рабочую партию политического освобож

Отзывы

Заголовок отзыва:
Ваше имя:
E-mail:
Текст отзыва:
Введите код с картинки: