Путь Бро

Год издания: 2004

Кол-во страниц: 304

Переплёт: твердый

ISBN: 5-8159-0425-2

Серия : Русская литература

Жанр: Роман

Доступна в продаже
Рекомендованная цена: 170Р

«Путь Бро» — полноценное и самостоятельное произведение, эта книга является также «приквелом» (предысторией) событий, описанных в романе «Лёд», и составляет первую книгу эпопеи, завершением которой является роман «23 000» (книга «Трилогия» ).

Содержание Развернуть Свернуть

Содержание

Детство 5
Революция 31
Дорога 40
Петроград 43
Экспедиция 56
Лед 96
Сестра Фер 112
Братья 133
Сила сердца 192
Сестры 197
Москва 208
Ледяной молот 217
Мясная машина 222
Цирк 236
Поиск 247
Время 292
Сестра Храм 293

Почитать Развернуть Свернуть

Детство

Я родился в 1908 году на юге Харьковской губернии в имении моего отца Дмитрия Ивановича Снегирева. Отец к тому времени состоялся как крупнейший российский сахарозаводчик и владел двумя имениями — в Васкелово, под Санкт-Петербургом, где я родился, и в Басанцах, на Украине, где мне суждено было провести свое детство. Помимо этого у нашей семьи был небольшой, но уютный деревянный дом в Москве на Остоженке и огромная квартира на Миллионной в Санкт-Петербурге.
Имение в Басанцах отец выстроил сам в «троглодитову эру сахарного дела», когда купил две тысячи десятин плодородной украинской земли под сахарную свеклу. Он был первым русским сахарозаводчиком, решившим обзавестись собственными сахарными плантациями, а не скупать буряки по старинке у крестьян. Там же они с дедом построили сахарный завод. В имении не было большой необходимости, так как семья уже жила в столице. Но опасливый дед настоял, повторяя, что «хозяин в наше лихое время должен быть поближе к бурякам и заводу».
Басанцы отец недолюбливал.
— Страна хохляцких мух, — часто повторял он.
— Мухи на твой сахар летят! — смеялась матушка.
Мух там и впрямь было предостаточно. Жара стояла все лето. Но зима была чудесной — мягкой и снежной.
Имение в Васкелово отец приобрел попозже, когда уже стал по-настоящему богатым человеком. Это был строгий старинный дом с колоннами и двумя флигелями. Именно в нем мне суждено было появиться на свет. Роды случились преждевременно, матушка недоносила меня две недели. По ее словам, причина тому — удивительная погода, стоявшая в тот день, 30 июня. Несмотря на безоблачное небо и безветрие вдруг раздались раскаты далекого грома. Гром этот был необычный: мама не только услыхала его, но и почувствовала плодом, то бишь мною.
— Гром тебя словно подтолкнул, — рассказывала она. — Ты родился легко и весил как доношенный ребенок.
В последующую ночь на 1 июля северная часть неба оказалась необычно и сильно подсвечена, поэтому ночи как таковой вовсе не было: вечернюю зарю сразу сменила утренняя. Это было очень странно — белые ночи к концу июня иссякают. Матушка моя шутила:
— Небо светилось в твою честь.
Родила меня она на жестком и всегда прохладном кожаном диване в кабинете отца: схватки застали ее за «дурацким разговором о старой клумбе и новом садовнике». Прямо напротив этого дивана во всю стену тянулись дубовые полки с сахарными головками. Каждая отливалась из сахара своего урожая и весила пуд. На каждой стоял оттиск ее года. Массивные белые конусы из крепчайшего рафинада, вероятно, были первым, что я увидел на этом свете. Во всяком случае они вошли в мою детскую память наравне с образами матери и отца.
Меня окрестили Александром в честь русского святого и полководца Александра Невского и в память моего прадеда Александра Саввича, зачинателя купеческого дела Снегиревых. Звали меня все по-разному: отец — Александром, мама — Шурой, тетушки — Сашенькой, сестры — Шуренком, старший брат Василий — Алексом, брат Ваня — Саней, гувернантка madam Panaget — Саша, объездчик Фрол — Ляксандром Дмитричем, конюх Гаврила — малым барином.
В семье было семеро детей: четверо сыновей и три дочери, одна из которых, Настя, была горбуньей. Еще один мальчик умер от полиомиелита в пятилетнем возрасте.
Я оказался поздним ребенком — самый взрослый из братьев, Василий, был старше меня на семнадцать лет.
Мой отец был высоким, лысоватым и мрачноватым человеком с длинными и сильными руками. В характере его переплетались энергичность, обстоятельность, мрачноватая задумчивость, грубость и властолюбие. Иногда он мне напоминал машину, которая периодически ломалась, чинила себя и снова исправно работала. Он боготворил прогресс и посылал управляющих четырех своих заводов учиться в Англию. Но сам заграницу не любил, повторяя, что «у них там надо по струне ходить». Он был совершенно не способен к языкам и по-французски знал три десятка заученных фраз. Мать рассказывала, что за границей он терялся и чувствовал себя не в своей тарелке. Отец происходил из старого купеческого рода саратовских зерноторговцев, постепенно сделавшихся фабрикантами. Большой семье Снегиревых принадлежали четыре сахарных завода, кондитерская фабрика и пароходство. В молодости отец учился в Саратовском университете на политехническом факультете, но с третьего курса ушел по непонятным причинам. И сразу впрягся в семейное дело. Раз в два месяца он впадал в мрачный запой (к счастью, не более чем на трое суток), нередко громил мебель и ругал мать последними словами, но ни разу не поднял на нее руку. Протрезвев, просил у нее прощения, ехал в баню, потом в церковь — каяться. Но сильно верующим он не был.
Детьми же он вовсе не занимался. Мы были на попечении матушки, нянек, гувернанток и бесчисленных родственников, кишевших в обоих имениях.
Моя мать являла собой образец жертвенной русской женщины, забывшей себя ради детей и семейного благополучия. Наделенная замечательной красотою (она была наполовину осетинкой, наполовину теркской казачкой), горячим сердцем и широкой душой, она отдала свою бескорыстную любовь сначала отцу, который влюбился в нее до беспамятства на Нижегородской ярмарке, потом нам, детям. К тому же мать была гостеприимна до безумия: уехать от нас случайно заглянувшему гостю было решительно невозможно.
Хоть я и рос самым младшим в семье, самым любимым я не был: отец привечал смышленого и послушного Илью, проча его в преемники, мать обожала красивого и нежного Ванюшу, любителя книг про королей и вареников с вишнями. Силач и балагур Василий у отца слыл повесой, у которого «в голове черти горох молотят», а я — шалопаем. Три сестрицы мои характерами почти не различались: энергичные, жизнелюбивые, в меру эгоцентричные и впечатлительные, они легко и надолго впадали как в слезы, так и в хохот. Все трое яростно музицировали, и в этом горбатая Настенька преуспевала, всерьез готовясь к карьере пианистки. Разнились сестры только отношением к отцу. Старшая, Ариша, его боготворила, средняя, Василиса, боялась, Настя ненавидела.
Семья жила в четырех местах: Василий в Москве, где мучительно и бесконечно учился на адвоката, Василиса и Ариша — в Петербурге, Ваня с Ильей — в Васкелово, а мы с Настей — в Басанцах.
До девяти лет я прожил и получил воспитание в усадьбе. Помимо гувернантки француженки, занимавшейся со мной иностранными языками и музыкой, у меня был домашний учитель Диденко — молодой человек с невзрачной внешностью и провинциальными манерами, тихим и вкрадчивым голосом учивший меня всему, что знал. Более всего ему нравилось рассказывать о великих завоевателях и небесных телах. Говоря о походах Ганнибала и солнечном затмении, он преображался, и в его мутных глазах появлялся блеск. К моменту поступления в гимназию я знал, чем отличается Аттила от Александра Македонского, а Юпитер от Сатурна. Хуже дело обстояло с русским языком и арифметикой.
Догимназическое детство мое было вполне счастливым. Теплая и благодатная природа Украины качала меня, как колыбель: я ловил птиц и рыбу с сыновьями управляющего, катался с отцом на английском катере по Днепру, собирал гербарий с француженкой, дурачился и музицировал с Настей, ездил на свекловичные поля и на покос с объездчиком, ходил в церковь с матушкой и тетками, учился верховой езде с конюхом, а по вечерам наблюдал в телескоп за светилами с Диденко.
В августе вся семья встречалась в Васкелово.
Южная украинская природа уступала место русскому северу, и вместо каштанов и тополей наш белый дом с колоннами обступали строгие и сумрачные ели, меж вековыми стволами которых проблескивало озеро. Длинная каменная лестница вела к нему от дома. Сидя на ее замшелой гранитной ступени и свесив ноги над водой, я любил кидать в озеро камни, глядя, как рождается круг на воде и, стремительно расширяясь, скользит по стеклу озера, несясь к каменистым берегам.
Озеро было всегда холодным и спокойным. А наша многочисленная семья — шумной и многоголосой, как стая весенних птиц. Лишь мрачноватый и малоразговорчивый отец казался в этой стае грозным вороном. Мне было хорошо в кругу родных, который, как и круги на воде, расширялся с каждым днем, пополняя оба имения новообретенными родственниками и родственниками этих родственников. Богатство отца, гостеприимство и сердобольность матери, домашний уют и достаток притягивали людей, как мед. Приживалы и приживалки, странствующие монахи и спивающиеся актеры, купеческие вдовы и проигравшиеся майоры гудели по гостиным и флигелям пчелиным роем. В будни, когда садились обедать, стол накрывался человек на двадцать. В дни праздников и именин в столовой северного имения сдвигались три стола, а в Басанцах столы выносили в сад, под яблони.
Отец этому не препятствовал. Наверно, он любил такой стиль жизни. Но особого восторга на его лице во время семейных пиршеств я не замечал. Хохотал и плакал он только сильно пьяный. И я никогда не слышал от отца слово «счастье». Был ли он счастлив? Не знаю.
Матушка же безусловно была счастлива. Ее светлый дух человеколюбия и созидания парил и реял над нами. Хотя она частенько повторяла, что «счастье — это когда хлопот невпроворот и некогда задумываться».
В этом человеческом улье я рос здоровым и счастливым.
Я, как и матушка, особенно не задумывался, спрыгивая в июльский полдень с пыльной двуколки объездчика и несясь через анфиладу прохладных комнат на звуки «Баркаролы» с букетиком земляники, собранной мной на дальних лугах и перевязанной травинкой, чтобы вручить его музицирующей Настеньке, одновременно положив на ее горб улитку или жука, что вызывало вскрик, плескание в меня недопитым молоком, битье «Временами года», примирение и совместное поедание ягод на нагретом солнцем подоконнике.
Лишь одна странность в детстве пугала и притягивала меня.
Мне часто снился один и тот же сон: я видел себя у подножия громадной горы, такой высокой и беспредельной, что у меня вяли ноги. Гора была ужасно большая. Такая большая, что я начинал мокнуть и хлебно крошиться. Вершина ее уходила в синее небо. До вершины было очень высоко. Так высоко, что я весь гнулся и разваливался, как булка в молоке. И ничего не мог поделать с горой. Она стояла. И ждала, когда я посмотрю на ее вершину. Это все, чего она хотела от меня. А я никак не мог поднять свою голову. Как я мог это сделать, если весь гнулся и крошился? Но гора очень хотела, чтобы я посмотрел. Я понимал, что если не посмотрю, то весь раскрошусь. И навсегда стану хлебной тюрей. Я брал голову руками и начинал поднимать ее. Она поднималась, поднималась, поднималась. И я смотрел, смотрел и смотрел на гору. Но все не видел, не видел и не видел вершины. Потому что она была высоко, высоко, высоко. И страшно убегала от меня. Я начинал рыдать сквозь зубы и задыхаться. И все поднимал и поднимал свою тяжелую голову. Вдруг спина моя переламывалась, я весь разваливался на мокрые куски и падал навзничь. И видел вершину. Она сияла СВЕТОМ. Таким, что я исчезал в нем. И это было так ужасно хорошо, что я просыпался.
Утром я подробно помнил этот сон и за завтраком пересказывал его родным. Но на них это не производило должного впечатления.
Отец со свойственной ему грубоватой прямотой советовал «поменьше фантазировать, побольше дышать кислородом». Мать же просто крестила меня на ночь, кропила святой водой и клала под подушку образок Целителя Пантелеймона. Сестры не находили в моем сне ничего удивительного. Братья меня попросту не слушали.
В течение дня загадочная гора иногда всплывала для меня одного то тут, то там — сугробом возле крыльца, клином торта в тарелке сестры, можжевеловым кустом, подстригаемым садовником в виде пирамиды, метрономом Настеньки, горой сахарного песка на отцовском заводе, углом моей подушки.
Но к обычным горам я, тем не менее, был равнодушен. Показанный Диденко красивый атлас с надписью «Les plus grands fleuves et montagnes du Monde» не поразил меня узнаванием: среди Джомолунгмы, Юнгфрау и Арарата моей горы не было. Это были просто какие-то обычные горы. Мне же снилась Гора.
Постепенно мое райское детство стало давать трещины. И в них просачивалась русская жизнь. Сперва в виде слова «война». Мне было шесть лет, когда я услышал его на террасе нашей украинской усадьбы. Мы сильно заждались отца с завода к обеду и по команде матушки принялись уже за трапезу, как вдруг прогремели дрожки и он вошел как-то медленней обычного. Серьезный, грозно торжественный, в нанковой тройке с белой шляпой и газетой в руках.
Бросил газету на стол:
— Война!
Вытащил из кармана платок, отер им крепкую длинную шею:
— Сперва австрийская сволочь, потом пруссаки. Хочется им Сербию сожрать.
Сидящие за столом мужчины повставали с мест, обступили отца и загалдели. Настя с Аришей растерянно посмотрели на мать. Она выглядела испуганной. Я же, прожевывая слишком большой кусок пирога с яйцом, уставился на газету. Она лежала рядом со мной между графином с малиновым морсом и блюдом с бужениной. Большое черное слово ВОЙНА было сложено пополам. Под ним виднелось слово поменьше — СЕРБИЯ. Оно заставило меня вспомнить серп, которым бабы жали пшеницу и гречиху на наших приусадебных полях. Прусаками у нас звали рыжих тараканов. Представив, как они рыжей тучей набросятся на железный СЕРП и сожрут его, к ужасу жницы, я содрогнулся и шумно выплюнул на газету непрожеванный кусок.
На меня никто не обратил внимания. Мужчины сдержанно галдели вокруг отца, стоявшего, как обычно, слишком прямо и, выставив сильный подбородок, что-то говорящего им об ультиматуме Австро-Венгрии. Женщины притихли.
Я же смотрел на непрожеванный кусок пирога, лежащий на черном слове ВОЙНА. Не знаю почему, но на всю жизнь для меня это стало символом войны.
Потом война вошла в обиход.
За завтраком вслух зачитывались вести с фронта. Имена генералов стали почти родными. Мне почему-то больше всех нравился генерал Куропаткин. Я представлял его дядькой Черномором из «Руслана и Людмилы». Еще мне нравилось слово «контрнаступление». Мы перебрались в Васкелово, ездили на вокзал провожать наши войска, мама и сестры шили белье для раненых, резали бинты, делали ватные тампоны, посещали лазареты и однажды снялись на фотографии вместе с государыней и ранеными. Василий, несмотря на протест отца и слезы матери, пошел вольноопределяющимся.
Вскоре после начала войны я познакомился еще с двумя верными спутниками человечества — насилием и любовью.
Весной отец поехал в Басанцы, прихватив нас с Настей. Было Вербное воскресенье, и мы на трех дрожках с тетушками и приживалами отправились в церковь. Красивая, бело-голубая, обновленная отцом, она стояла на краю села Кочаново — соседнего с Басанцами. В церкви мне всегда было уютно и спокойно. Мне нравилось, что все крестятся, кланяются и поют. В этом было что-то загадочное. Во время службы я старался все делать как взрослые. Когда батюшка стал брызгать святой водой на вербные ветки и капли попали мне на лицо, я не засмеялся, но стоял спокойно, как все. Однако к концу я всегда начинал скучать и не понимал, почему все это должно длиться так долго.
Когда служба кончилась, мы с толпой народа стали выходить из храма. Прямо за нами возникла толчея и несколько голосов заспорили:
— Хохлы завсегда первыми лезут!
— Поприихалы москали товкатыся!
Погода стояла весенняя, светило солнце, остатки снега хрустели под ногами. Отец и тетушки стали одаривать нищих, а мы с Настей сели в бричку и смотрели на площадь перед церковью. Она вся была запружена народом. Некоторые были уже пьяны. Здесь толкались селяне хохлы и заводские, которые работали на заводе отца. Завод стоял в версте от села, а прямо за широким оврагом начинался заводской поселок, выстроенный еще моим дедушкой. Хохлы лузгали тыквенные семечки и галдели, заводские курили и пересмеивались. Вдруг в толпе кто-то вскрикнул, послышался звук оплеухи, чей-то картуз покатился, возникло оживление и мужчины побежали к оврагу. Женщины завизжали и побежали следом. Вмиг площадь опустела, на ней остались только нищие, калеки, два урядника с большими шашками да мои родные.
— А куда это они? — спросил я Настю, которая была старше меня на четыре года.
Жуя просфорку, Настя шлепнула ладошкой по ватной спине извозчика:
— Микола, куда они побежали?
Смуглолицый хохол с вислыми усами обернулся, заулыбался:
— То, барыня, побиглы бисови диты морды быты.
— Кому? — насторожилась Настя.
— А сами соби.
— За что?
— Та нэ знаю...
Мы привстали на дрожках. В овраге мужчины выстроились в две шеренги — в одной заводские, в основном приезжие русские, в другой — местные селяне-украинцы. Женщины, старики и дети стояли на краю оврага и смотрели сверху. Снова махнули шапкой, и началась драка. Она сопровождалась женским визгом и подбадривающими криками. Впервые в жизни я видел, как люди сознательно избивают друг друга. В нашей семье, кроме отцовских подзатыльников, маминых шлепков и постановки провинившегося ребенка в угол, наказаний не было. Отец часто орал на маму до посинения, топал ногами на прислугу, грозил кулаком управляющим, но никогда никого не бил.
Я смотрел на драку как завороженный, не понимая смысл происходящего. Люди в овраге делали что-то очень важное. Делали тяжело. Но очень старались. Так старались, что чуть не плакали. Они кряхтели, ругались и вскрикивали. И словно что-то отдавали друг другу кулаками. Мне стало интересно и страшно. Я стал дрожать. Настя заметила и обняла меня:
— Не бойся, Шуренок. Это же мужики. Папа говорит, что они только пьют и дерутся.
Я взял Настину руку. Настя смотрела на драку как-то непонятно. Она словно перестала быть сестрой. И стала далекой и взрослой. А я остался один. Драка продолжалась. Кто-то падал на снег, кого-то таскали за волосы, кто-то отходил, плюясь красным. Настина рука была горячей и чужой.
Наконец засвистели урядники, закричали старики и женщины.
Драка прекратилась. Драчуны с руганью двинулись восвояси — хохлы в Кочаново, фабричные — в поселок. Моя сердобольная мама не удержалась и выкрикнула им вслед:
— Бесстыдники! Православные с немцем воюют, а вы в праздник друг другу морды бьете!
Отец усмехался краем тонкогубого рта:
— Ничего, пусть попотешат жилку. Покойнее будут.
Он опасался стачек и забастовок, сотрясших русские заводы в 1905 году. Но все же был доволен: демобилизация его рабочих не коснулась, так как сахар в военное время был приравнен к стратегическим продуктам. Война сулила отцу большой барыш.
Мама села к нам, кучер дернул поводья, чмокнул, дрожки тронулись. Я отпустил руку Насти. Мимо шли двое заводских парней в распахнутых зипунах. Глаз одного был подбит, но радостно поблескивал. Другой парень трогал разбитый нос. Матушка негодующе отвернулась.
— Во как, барин, хохлов поучили! — парень с подбитым глазом вытащил что-то из костяшки левого кулака, показал мне, подмигнул и засмеялся. — Зуб хохляцкий в колотуху влип!
Его приятель быстро наклонился и сильно высморкался. Красные брызги окрасили снег. Парни были счастливы. У обоих был какой-то невидимый подарок. Получили они его в драке. И шли с ним домой.
Но я так и не понял, что это за подарок. А Настя и другие взрослые — понимали. Но не говорили. Мне вообще многое не говорили.
Тайны мира я открывал сам.
В конце июля мы перебрались в Васкелово. В полдень после двухчасового занятия с madam Panaget я пил топленое молоко с гонобобелем и отправлялся в сад погулять до обеда. Обустроенный полтора века назад, сад сохранил лишь остатки былой роскоши — прежний владелец совсем не заботился о нем. Я любил пускать бумажные кораблики в пруду, лазить по пригнувшейся к земле раките или, спрятавшись за можжевеловыми кустами, бросаться еловыми шишками в старого мраморного фавна. Но в тот день не хотелось ничего. Настя в доме музицировала, мама с няней варили варенье, отец, прихватив Илью и Ивана, уехал в Выборг покупать какую-то машину, Ариша и Василиса дремали с книжками в шезлонгах. Я побрел по саду, достиг его самого заросшего угла и вдруг увидел нашу горничную Марфушу. Протиснувшись меж двух раздвинутых железных прутьев в ограде, она скрылась в лесу, начинающемся прямо за садом. В ее торопливых движениях было что-то совсем не похожее на нее — пухло-спокойную, неспешно-улыбчивую, с глуповатым выкатом карих глаз. Я почувствовал в этом тайну, пролез в ограду и осторожно побежал за Марфушей. Ее строгое синее платье с белым передником необычно выделялось на фоне дикого леса. Девушка быстро шла по тропинке, не оборачиваясь. Я шел следом по мягкой от хвойных иголок земле. Густой старый ельник стоял вокруг. В нем было сумрачно и перекликались редкие птицы. Через полверсты он оборвался: здесь начиналось небольшое болото. На опушке леса были устроены три шалаша из еловых веток. Каждую весну отец с друзьями охотился здесь на тетеревов, токующих на болоте. Из шалаша раздался свист. Марфуша остановилась. Я спрятался за толстую ель. Марфуша оглянулась и вошла в шалаш.
— Я уж думал — не придешь... — раздался мужской голос, и по нему я узнал Клима, молодого слугу.
— Скоро обедать сядут, барыня варенье варит, господи, хоть бы не хватилась...— быстро заговорила Марфуша.
— Не боись, не хватится... — пробормотал Клим, и они стихли.
Я, крадучись, пошел к шалашу, чтобы вскрикнуть и испугать их. Дойдя до края шалаша, я уже было открыл рот, но замер, увидя сквозь высохшие еловые ветки Клима и Марфушу. На земле в шалаше была постелена мешковина. Они стояли на ней на коленях и, обнявшись, сосали друг другу рты. Я никогда не видел, чтобы люди так делали. Клим сжимал рукой грудь Марфуши, и она постанывала. Это длилось и длилось. Руки Марфуши бессильно висели. Щеки ее горели румянцем. Наконец рты их разошлись, и кудрявый худощавый Клим стал расстегивать Марфушино платье. Это было совсем непонятно. Я знал, что снимать платье с женщин может только доктор.
— Погоди, передник сниму... — она сняла передник, аккуратно сложила и повесила на ветку.
Клим расстегнул ей платье, обнажил ее молодую и крепкую грудь с маленькими сосками и стал жадно целовать, бормоча:
— Люба моя... люба моя...
«Он что — ребенок?» — подумал я.
Марфуша вздрагивала и прерывисто дышала:
— Климушка... светик мой... а ты меня правда любишь?
Он пробормотал что-то, стал дальше расстегивать синее шуршащее платье.
— Не надо так... — она отстранила его руки, подняла подол платья.
Под платьем была белая нательная рубашка. Марфуша подняла ее. И я увидел женские бедра и темный треугольничек паха. Марфуша быстро легла на спину:
— Господи, грех-то какой... Климушка...
Клим приспустил штаны, повалился на Марфушу и беспокойно заворочался.
— Ох, не надобно этого... Климушка...
— Молчи... — пробормотал Клим, ворочаясь.
Он стал быстро двигаться и рычать, как зверь. Марфуша же стонала и вскрикивала, бормоча:
— Господи... ой, грех-то... господи...
Тела их дрожали, щеки налились кровью. Я остро понял, что они делают что-то очень постыдное и тайное, за что их накажут. К тому же им было очень тяжело и, наверно, больно. Но им очень-очень хотелось это делать.
Вскоре Клим крякнул, как крякают мужики, когда раскалывают колуном полено, и замер. Он словно заснул, лежа на Марфуше, как на перине. Она же тихо стонала и гладила его кудрявую голову. Наконец он заворочался, приподнялся, вытер рот рукавом.
— Господи... а ежели ребеночек будет? — подняла голову Марфуша.
Клим смотрел на нее так, словно впервые видел.
— Ввечеру придешь? — хрипло спросил он.
— Господи, кто ж меня пустит? — она стала застегиваться.
— Приходи, как стемнеет... — Клим шмыгнул носом.
— Климушка, касатик, что ж таперича будет? — она вдруг прижалась к нему.
— А ничаво не будет... — пробормотал он.
— Ой, побегу я... — забормотала она.
— Ступай, я опосля... — Клим сумрачно покусывал веточку.
— Сзади не мокро на подоле?
— Не-а...
Я стал пятиться от шалаша, повернулся и побежал к дому.
Увиденное в шалаше потрясло меня так же, как и драка в овраге. Я понял всем своим маленьким существом, что и то и другое — очень важно для людей. Иначе бы они не делали это с такой страстью и силой.
Про деторождение вскоре я узнал от брата Вани. После чего сцена в шалаше обрела еще одно измерение: я понял, что дети рождаются от тайного кряхтения, которое тщательно скрывается ото всех. Ваня поведал мне, что детей делают только ночью. Я стал прислушиваться по ночам. И однажды, проходя мимо родительской спальни, услышал те же стоны и кряхтенье. Вернувшись к себе в постель, я лежал и думал: какое это все-таки странное занятие — делать детей. Одно было непонятно — почему это скрывается?
Утром за завтраком, когда Марфуша, Клим и старый папин слуга Тимофей обслуживали нас, а сидящие за столом, как обычно, обсуждали фронтовые сводки, я вдруг спросил:
— А у Марфуши будет ребенок?
Разговор стих. Все посмотрели на Марфушу. Она в этот момент держала фарфоровую чашу, из которой седовласый и мясистоносый Тимофей с неизменным страдальчески-озабоченным выражением лица раскладывал уполовником по тарелкам манную кашу. Клим, стоя в углу столовой у самоваров, наполнял чаем стаканы. Марфуша покраснела сильнее, чем тогда в шалаше. Чаша в ее руках задрожала. Клим косо глянул на меня и побелел.
Спасла всех матушка. Вероятно, она догадывалась о связи горничной и слуги.
— У Марфуши, Шурочка, будет пятеро детей, — произнесла матушка.
И добавила:
— Трое мальчиков и две девочки.
— Правильно... — хмуро согласился отец, обильно поливая свою кашу вареньем. — А потом — еще пять. Чтоб было кому на войну идти.
Все одобрительно засмеялись. Марфуша попыталась улыбнуться.
У нее это получилось плохо.
С каждым месяцем война вторгалась в нашу жизнь все сильнее. С фронта вернулся Василий. Вернее — его привезли с вокзала в отцовском автомобиле. Автомобиль дал три гудка, мы побежали встречать героя войны, писавшего короткие, но сильные письма. Василий вылез из автомобиля и, опираясь на шофера и Тимофея, стал подниматься к нам по лестнице. Он был в шинели, фуражке и с сильно желтым лицом. Тимофей осторожно держал его деревянную палку. Василий как-то виновато улыбался. Мы кинулись его целовать. Мама рыдала. Отец подошел и стоял, напряженно глядя на Василия и моргая. Сильный подбородок его подрагивал.
В Польше под Ловичем Василий попал под газовую атаку немцев. Хотя брата отравили хлором, змеиное слово «иприт» вползло в меня.
Сидя в гостиной у растопленного камина, Василий пил чай с пирожными и рассказывал о том, как бежал от облака хлора, как убил восемь немцев из пулемета, как одним снарядом разорвало на куски двух его фронтовых друзей — прапорщика Николаева и вольноопределяющегося Гвишиани, как бесшумно снимают часовых волосяной веревкой «цыганская невеста», как бороться со вшами и с танками, какие у немцев капитальные огнеметы и какое множество русских трупов лежало в огромном пшеничном поле после Брусиловского прорыва.
— Лежат ровными рядами, словно нарочно подравняли. Шли на пулеметные гнезда. Их и косили, как пщеницу.
Мы слушали, затаив дыхание. Стакан с чаем дрожал в желтой руке Василия. Он постоянно коротко подкашливал, глаза его слезились и были теперь всегда красные, словно он только что поплакал. При ходьбе Василий задыхался и, чтобы отдышаться, стоял, опершись на палку.
Отец отправил его в Пятигорск на воды.
А через год в Москве мой старший брат покончил собой, выстрелив одновременно из нагана в висок, а из дамского браунинга — в сердце. Ваня сказал, что Василий застрелился из-за замужней женщины, которую безнадежно любил еще до войны.
Отец стремительно богател и все более зависел от войны. Дела его шли в гору. У него появилось множество новых знакомых, в основном — военных. Он стал больше и чаще пить и редко бывал дома, повторяя, что теперь «живет на колесах». Вокруг него шныряли какие-то тонкоусые и энергичные молодые люди, которых он называл комиссионерами. Он занимался уже не только сахаром, но и многим другим. Когда он кричал в телефон, до моего уха долетали диковинные фразы: «американская резина еще возьмет нас за горло », «эшелон с сухарями преступно забыт в пакгаузах», « мерзавцы из Земгора Юго-Западного фронта режут меня без ножа», «шесть вагонов мыльной стружки застряли на узловой» и так далее.
Моя бабушка, безвыездно и тихо доживающая свой век в доме на Остоженке, как-то на Пасху сказала:
— С этой войною наш Димуленька совсем голову потерял: за семерыми зайцами гонится.
И отец в то время действительно напоминал мне человека, мучительно и безнадежно гонящегося за чем-то вертким и ускользающим. Причем сам он от этой гонки не становился живее, наоборот, как-то окостеневал, а его малоподвижное лицо хмурилось все сильнее. Похоже, он вообще перестал спать. Глаза его лихорадочно блестели и бегали, даже когда он пил с нами чай.
Минул еще год.
И война вообще полезла во все щели. Она выползла на улицы. В городах маршировали колонны солдат, на вокзалах в поезда грузили пушки и лошадей. Мы с мамой перестали бывать в Басанцах — там было «неспокойно». Вся наша семья поселилась в Петербурге. Родственников оставили в имениях. Столица военного времени открыла мне три новых слова: безработица, стачка и бойкот. Для меня они воплощались в темных толпах людей на улицах Петербурга, которые мрачновато брели куда-то и мимо которых мы старались побыстрее проехать на лихаче или на автомобиле.
Петербург стали называть Петроградом.
В газетах про немцев писали злые стихи и рисовали карикатуры. Ваня с Ильей любили зачитывать их вслух. Все немцы для меня делились тогда на два типа: один — пузатый, с мясисто-хохочущей мордой, в рогатой каске, с саблей в руке; другой — худой, как палка, в фуражке, с моноклем, стеком и с кисло-презрительным выражением узкого лица.
Старшая сестра Ариша принесла из гимназии патриотическую песню. Оказывается, на уроке пения они всем классом сочинили музыку к стихам некоего провинциального учителя:

Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С германской силой темною,
С тевтонскою ордой!

Настя с Аришей аккомпанировали в четыре руки, а я с удовольствием пел, стоя на стуле.
Переехав в большой город, я заметил, что в нем все происходит быстрее, чем в Басанцах или Васкелово: люди двигались и говорили быстрее, извозчики мчались и кричали, автомобили гудели и тарахтели, гимназисты спешили в гимназии, газетчики орали про «наши потери», отец входил в квартиру, сбрасывая шубу, торопливо ел, запирался в кабинете со своим помощником, потом уносился на автомобиле с комиссионерами и исчезал на неделю. Мама тоже двигалась гораздо быстрее, куда-то ездила и что-то покупала. Мы часто и быстро ходили в гости. У меня появилось много новых друзей — мальчиков и девочек.
Меня усиленно готовили в гимназию: я занимался с Диденко русским языком и арифметикой, а с madam Panaget — французским и немецким. И занятия шли гораздо быстрее, чем прежде.
Даже оба наших мопса, Кайзер и Шустрик, теперь быстрей бегали, громче лаяли и чаще какали на ковер.
Рождество 1917 года мы праздновали в большом доме новых папиных друзей. Отец к тому времени вдруг резко прекратил все поездки и целиком отдался новому грозному слову, которое, как могучая метла, вымела из нашего дома «эшелоны колотого рафинада» и «вагоны с мыльной стружкой». Слово это было «Дума». Оно, словно толстый Пацюк из рождественской сказки Гоголя, вошло в нашу гостиную и надолго расселось там. Вместе с ним стали приходить и допоздна рассиживаться новые папины друзья. Почти все они внешне были одинаковы

Рецензии Развернуть Свернуть

Владимир Сорокин «Путь Бро»

13.09.2004

Автор: Лев Данилкин
Источник: Афиша


В 2002-м, когда «Лед» тронулся, Сорокин не раскололся, что тот роман — только вторая часть будущей трилогии. Похоже, он и сам об этом не знал и додумался выжать из сюжета про Тунгусский метеорит трехчастную эпопею уже по ходу. Факт тот, что «Лед» теперь — эпизод 2, а «Путь Бро» — приквел, то есть история того, что было до «Льда». «Я родился в 1908 году на юге Харьковской губернии в имении моего отца Дмитрия Ивановича Снегирена». «Я», Александр Снегирев (обратите внимание на говорящую — птичью, как Сорокин, и холодную, как лед, — фамилию), родился в день падения Тунгусского метеорита; современник войны, революции и террора, он оказывается в составе экспедиции к Подкаменной Тунгуске; коснувшись небесного льда, Снегирев пробуждается и понимает, что он — брат Бро, умеющий говорить сердцем. Отныне его миссия — крушить грудины голубоглазых блондинов ледяным молотом. Если будут обнаружены все 23000 избранных, мир мясных машин рассыплется и останется чистый Свет. Комментируя «Лед», Сорокин назвал его своим прощанием с концептуализмом, декларировав таким образом отказ от торпедирования литературности и переход на рельсы «честного нарратива». Эта конверсия оказалась болезненной для автора, ставшего заложником своей нелепой репутации пародиста, порнографа и «говноеда». В мирной продукции Сорокина все равно увидели закамуфлированные взрывпакеты: первая часть «Льда» слишком напоминала «Сердца четырех», а исповедь Храм — «Русскую бабушку». Так что если «Лед» был прощанием, то «Путь Бро» — окончательный разрыв. Это традиционалистский текст, который, в принципе, мог бы принадлежать какому-то широко мыслящему писателю 1910—1940-х годов, и вовсе не «обколовшемуся героином». Аскетичная линейная композиция, ровный-прохладный-полноводный-неспешный — темперамента русских рек — язык немодернистской отечественной прозы. Максимум, что позволяет себе рассказчик, — легкие нажимы курсивов: эти графические знаки сердечности эмоционально подкрашивают слова обычного языка, отличают повествование Бро от мертвого текста мясной машины. Одновременно, по контрасту, эти пластичные проталины подчеркивают подмороженность, внутреннюю монументальность остального текста. Монументальность, свойственную эпосу. Тема Сорокина — грандиозное противостояние существ Света, преодолевших тело и слова, и мясных машин, рабов черных буковок. Ничего особенно забавного в их битве не будет: с возрастом Сорокин из мизантропа-пессимиста, развлекающегося юмором висельника, превращается в серьезного историософа, занятого поисками путей преодоления антропологического кризиса XX века. Если в «Пути Бро» и осталось что-нибудь от «того» Сорокина, так это дикие имена пробужденных, похожие на клички телепузиков: Бро, Фер, Аче, Иг, Рубу, Эп. «Путь Бро» — любопытный эпизод 1, но он не обладает самодостаточностью толкиеноиского «Братства Кольца». По первым двум частям трудно судить об успешности этого проекта вагнеровских масштабов. Очень многое теперь зависит от третьей книги. Сорокин наверняка столкнется с проблемами, потому что ему придется стыковать новый Гран-финал (Бро побеждает зло?) с уже имеющимися двумя концовками «Льда» (где Лед-Свет становится коммерческим продуктом и где Лед растапливает Мальчик). Короче, у Сорокина теперь есть два пути. Либо это будет его «Кольцо нибелунга», Великая Трилогия, и тогда ему обеспечены Голливуд, Большой театр и прижизненный мавзолей; либо — его попытка дистанцироваться от собственного имиджа окажется неудачной, и он навсегда останется заложником одного и того же приема, мистером «в-Бобруйск-ездил», и тогда вместе с остальными «московскими концептуалистами» брат Соро навсегда достанется моли и ржавчине.

Ледокол

13.09.2004

Автор: Галина Юзефович
Источник: Новый очевидец


Читающий мир оповещен о том, что Владимир Сорокин завязывает с попсовыми окололитературными экспериментами и отправляется в литературу, которую он и его читатели считают большой. Для этого писатель, во-первых, поменял издателя (отныне книги Сорокина будут выходить не в скандалезном Ad Marginen , а у респектабельного «Захарова»), а во-вторых, превратил свой роман «Лед» в эпопею, снабдив его приквелом и сиквелом. Когда выйдет сиквел — неизвестно, а вот приквел, озаглавленный «Путь Бро», появится в продаже 17 сентября. Из «Пути Бро» читатель узнает, что описанный в романе «Лед» орден белокурых и голубоглазых носителей истинного света возник не на ровном месте. Был у него свой отец-основатель — собственно Бро, в миру — Александр Снегирев, сын богатого сахарозаводчика, родившийся в день падения Тунгусского метеорита и обретший благодаря этому исключительные способности. Именно его жизни и посвящена книга. Те, кто с волнением ждет от Сорокина новой порции эпатажа, будут разочарованы: «Путь Бро» выдержан в несвойственной писателю неоклассической манере, а потому копрофагии, порнографии, садизма и сквернословия в нем почти нет. 

Сын неба, где ты?

10.10.2004

Автор: Слава Сергеев
Источник: Новое время, № 41


Сорокин — замечательный имитатор. Первые главы «Пути Бро» как будто принадлежат перу эмигранта и так похожи на всю русскую зарубежную литературу — от «Лета Господня» Ивана Шмелева до «Других берегов» Владимира Набокова — что приходится себе напоминать, что это пародия, которая вот-вот оборвется чем то чудовищным, как бывало у Сорокина не раз. Но ничего особенного не происходит — дальнейшее развитие романа заставляет вспомнить лучшие образцы советской фантастики 1920-х — 1930-х годов, а 1а обручевская «Земля Санникова» или даже «Аэлита» Алексея Толстого... Сюжет прост. Благополучный главный герой в Революцию теряет все и от полной безнадеги идет в экспедицию, которая ищет Тунгусский метеорит, который на самом деле состоял из межпланетного льда, заряженного космической энергией Света и Смысла. Тот, кто найдет метеорит — должен будет «прозреть». Что и происходит с главным героем с космическим именем Бро: он нашел, «прозрел», но ему нужно найти еще 23000 — таких же как он (ибо «прозревает» не всякий!), чтобы, взявшись за руки, вернуть утраченный Смысл и Чистоту Земле, погрязшей в бессилии и слепоте бездушной материи. Далее следуют приключения (поиски «братьев» и «сестер» под маской агентов ОГПУ), которые заканчиваются в 1950-м году гибелью главного героя. Все это очень здорово и даже красиво (хотя финал несколько скомкан), но вольно или невольно (вот кстати, «вопрос»!) копирует весьма популярные в Германии 1930-х годов космологические представления некоего Ганса Гербигера, который утверждал, что Вселенная есть арена борьбы между Огнем и... Льдом (!) и что Луна (Луны) неоднократно обрушивались на Землю в виде огромных кусков космического льда (!!!) и что то там еще про расы «атлантов» и «карликов» и «золотой век человечества». Нам было интересно, сознательное ли это совпадение еще два года назад, когда по выходу романа «Лед», все издания хором закричали о «перерождении холодного кумира», а кто то даже написал, что мол, Сорокин «заговорил сердцем»... С «сердцем» в русской культуре XX века вообще странная история. Например, был такой философ, Борис Петрович Вышеславцев, который очень интересовался этим органом и даже написал книгу «Вечное в русской философии», где посвятил сердцу отдельную большую главу, изучая мистические и философские аспекты сердца в разных религиозных системах. Философ как философ, дружил с Бердяевым, жил в Париже, принимал участие в издании журнала «Путь» и увлекался психоанализом в трактовке К.Г. Юнга. А в годы Отечественной войны глядь — и оказался в нацистской Германии, где, как сухо сообщают современные энциклопедии, «принимал участие в антикоммунистических акциях». О каких «акциях» идет речь — лучше не думать. Вот тебе и «Вечное в русской философии». То ли Юнг его попутал, то ли еще кто... Но вернемся к Сорокину. Если совпадение центральной метафоры двух последних романов с гербигерианскими идеями вольное и сознательное, то тогда еще ничего, холодный интеллектуал развлекается, как обычно, издеваясь над народом и загадывая «знатокам» кроссворды, все как всегда и все как у людей; но если невольное — беда. Любой роман, а тем более сорокинский, каким то образом отражает коллективное бессознательное и, если в этом коллективном «б.» водятся такие мифы (и монстры), как гербигеранский «лед», то даже если откинуть все сорокинские садомазохистские аксессуары, списав их на творческий, гм, почерк, то мы (то есть общество) соответственно находимся аккурат где то в начале 1930-х годов, когда теории Ганса Гербигера получили широкое распостранение и вышли, что называется, из Тени в Свет. Или наоборот, уж как хотите. С чем всех и поздравляем. И еще. Все рецензенты хором тратят абзац за абзацем на тот «примечательный» факт, что Сорокин перестал ругаться матом и ушел от «радикального» издателя Александра Иванова к «буржуазному» Игорю Захарову. Во-первых, это большой вопрос, кто из этих издателей «буржуазнее» (риторика ведь здесь не в счет), а во-вторых, и это главное: на наш взгляд, как ни странно, Сорокин перестал испытывать неудовольствие, раздражение от происходящего (может быть потому, что его прогнозы начали сбываться), и тут же отпала нужда в экспрессивной лексике и экспрессивном эстетическом жесте, коим без сомнения является издательство «Ad marginem» — теперь он просто констатирует факты. Будем надеяться, что без удовольствия. 

Технология дразнилки

00.00.2005

Автор: Татьяна Сотникова
Источник: Весь Мир, № 2


Называешь жанры романов Владимира Сорокина — и словно детскую дразнилку проговариваешь. "Сиквел-приквел-колбаса, жареные гвозди"... На самом же деле все очень серьезно. Сорокин — писатель мастеровитый, и произведения свои он выстраивает не наобум, а с умом, применяя для их создания как раз-таки высокие технологии. Все обозначается весьма скрупулезно: "Время Земли разноцветно. Каждый предмет, каждое существо живет в своем времени. В своем цвете. Время камней и гор темно-багровое. Время насекомых серое. Время теплокровных животных голубое. Время мясных машин фиолетовое". И поди проверь! Немножко реализма. Немножко сюрреализма. Немножко постмодернизма. Немножко издевательства над читательской наивностью. Смотришь, и получится эпопея. Во всяком случае, первая книга этой будущей эпопеи уже издана. Новый роман Сорокина "Путь Бро" — не просто так произведение, а приквел, то есть предыстория, его же нашумевшего романа "Лед". Кто такой Бро? Да один из тех, кто живет в мире высоких технологий, но при этом бесцветен, потому что в его сердце "пребывает Свет Изначальный". Есть чем занять изощренный мозг современного читателя!

Владимир Сорокин встречает столб

24.09.2004

Автор: Леонид Леонов
Источник: Книжная витрина


Прикатил на Казанскую парень молодой из Москвы к себе на село, именем Владимир Сорокин, званьем - наркодилер-писака. На Толкучем в Москве ларь у него, а в ларе всякие капризы, всякому степенству в украшенье либо в обиход: и таблеточки, и порошочки, и иглы острые, и марочки, и капсулки, и носовые платки-промокашки -все под книжки замаскированы... Купечествовал паря потихоньку, горланил из ларя в три медных горла, строил планы, деньгу копил, себя не щадя, и полным шагом к своей зенитной точке шел. Про него и знали на Толкучем: у Сорокина глаз косой, но меткий, много видит; у Сорокина прием цепкий, а тонкие губы хватки, - великими делами отметит себя Егорка на земле.    Дома-то он чай попивал вприкуску с баранками, садился пошире да поскладней, и все писал, писал, писал. Писал он вещи страшные, открывал рот, язык свой вытягивал и вязал его в три узла. Начнет бывало тихохонько, мол, стоят мужики в грустном очаровании на сыроватых берегах огромного полноводного пруда, слушают кукушку в глубине парка, а потом выходит один, скажем, Егорыч, и на тебе топором по мозжечку, хррррясь и ............. (сказать даже боязно, какие слова там лились рекою, все такие густопсовые да матершинные, что хоть уши в трубочку сворачивай). Смешлив он был, умен раздраем умертвенным, ликом черен, однако ж в свой концептуальный капкан и попался. Повторятся начал. Критики заголосили, а народ хоть и восхищался матюгальником и убивцем, но поскучнел как-то. Да что народ, самому захотелось нового.    То ли в Гишпанию, то ли в Ипонию поехал, нанял со станции тройку с лихими бубенцами, и в знойную жару на улице кусок льда обнаружил. С этого новое и началось. Придумалась история про секту, голубоглазых блондинов, куски льда в грудь и тунгусский метеорит - получился роман "Лед". Непонятный и трепетный - то ли полный и окончательный нигилизм, где ничего святого нет, то ли возврат с мифогенных высот к Доброму, Искреннему свету российской Шехины. Написал да почувствовал недостаточность. Тянуло его, затягивало его, засасывало. И написал предысторию под названием "Путь Бро".    А случилось это так. Отправился Сорокин по Расее. И любо стало ему озирать с высокого тарантасного сиденья все эти, когда-то пешком пройденные, полузабытые места. Вишь, и небушко, милое, не каплет! И ржица доцветает, а ветер бежит по ней, играя облаком дурманной, ржаной пыльцы. И теленочек, рябенький голубок, у загороды привязан стоит. И солнышко над дальним синим лесом, усталое за день, медленно клонится к закатной черте. Сплюнул из-за папироски, покрестился со смешком на иконку в подорожном столбе, сказал ямщику речисто и степенно: "Правь!" Казалось бы, взять бы и ударить, как бывало, ямщика по темечку, чтоб кровишша хлынула, так нет. Ни кровинки, ни словечка матершинного.    И текст романа вровень - твердый, как столб, лбом об него раз-раз, кожица раскровянилась, а результату нет. Одно слово - загадка. То ли человек в монахи подался, то ли в басурманы. А все одно - столб. Текст традиционный, монолитный. А все одно - столб. История жизни, роман как бы воспитания. А все одно - столб. Без сучка и задоринки, весь совдеп наизнанку. А все одно - столб. Сердчишко - мокрое, кровяное - в руке, как лягушонок, бьется. А все одно - столб. Ни на что ранешнее не похожее, кондовое, как Родина-мать волгоградская. А все одно - столб. Что писателю любо, то читателю - столб. Лбом колотишься, а кровь-то не идет уже. И то ему любо. И как-то совсем несветло, твердо и холодно.    Ну а дальше что? А вот что. Дернул Сорокин коренник, свистнула по пристяжке вожжа. Трескуче защебетали железные шины по крупному щебню станционного шоссе. Потом свернули в сторону, смягчилась дорога высокой, топкой пылью. Куриные дома станционной мелюзги сменились жидкой хлебной тюрей. А вокруг двинулись, уплывая назад, старо-знакомые виды Егоровой стороны. Видать, это смерть пришла.

Скользкий путь к Абсолюту

20.09.2004

Автор: Псой Короленко
Источник: Ведомости №170 (1210)


Эпоха постмодернизма уходит, появляется тоска по Абсолюту, художник ищет глубинные, трансцедентные основания бытия. Отсюда интерес писателей к мифологическому пространству, в том числе культ фэнтези и ностальгия по «научной фантастике». С другой стороны, возникают попытки возродить исторический и психологический роман эпохи реализма. Оба эти веяния отразились в новых романах Владимира Сорокина. Проза Владимира Сорокина до романа «Лед» была концептуалистической. Ее единственным действующим лицом был язык. Сорокин работал с ключевыми стилями эпохи и с живой речью различных социальных групп, жонглировал языками, обнаруживая их произвольный, неабсолютный характер. Он создавал своего рода произведения-муляжи, как бы свидетельствуя о том, что теперь уже невозможна литература в традиционном понимании, особенно жанр романа. Считается, что роман «Лед» ознаменовал радикальный перелом в творчестве Сорокина. От деконструктивистского письма он возвращается к литературе в традиционном понимании этого слова, предполагающем наличие идеи, пафоса, философской и этической авторской позиции. В романе «Лед» рассказывается о тайном Братстве людей, воплощающих в себе лучи Изначального Света. Они умирают и вновь реинкарнируются, будучи рассеяны по Земле в неизменном числе 23 000. Большинство из них не знает о своей миссии. Те, кто уже получил откровение, помогают остальным найти друг друга и пробудить свое сердце с помощью осколков Льда, принесенного на Землю Тунгусским метеоритом. «Пробужденные» осознают свое мистическое имя и научаются «говорить сердцем». Эти люди призваны однажды собраться в Большой Круг, чтобы уничтожить деструктивную дисгармоническую планету Земля, возникшую в результате космогонической катастрофы. Тогда они снова станут лучами Света, и мировая гармония будет восстановлена. Конечно, можно вспомнить «Розу мира», которую Сорокин с удовольствием цитировал в «Тридцатой любви Марины», и многие другие мифологии, космогонии, эзотерические версии мировой истории, известные в литературе. Однако нельзя сказать, что Сорокин «стилизует» какие-либо из этих текстов. Действительно, «Лед» не производит привычного у Сорокина впечатления стилизации. Нет в нем и шокирующих нарушений культурных табу, сгущенной эстетики безобразного, которая прочно связана с именем Сорокина в сознании массового читателя. То же самое относится и к новому его роману — «Путь Бро», который вышел на прошлой неделе в издательстве Захарова. Это приквел «Льда», за которым должна последовать заключительная часть трилогии. Героем романа «Путь Бро» становится первый человек, получивший откровение от Льда. Его земное имя — Саша Снегирев, а мистическое — «брат Бро». Возможно, это каламбур, связанный с афроамериканским сленгом: bro — брат. Бро родился в год падения Тунгусского метеорита, а 20 лет спустя участвовал в знаменитой экспедиции Кулика на это место, где и обнаружил Лед. Повествование ведется от первого лица, это автобиография Бро вплоть до момента смерти. В первых главах романа пересказывается детство и юность Саши, в том числе драматическая судьба его семьи, связанная с революцией. Потом описываются экспедиция и поиски Тунгусского метеорита. Характеры выписаны психологически подробно и реалистически достоверно. Везде превосходно дан исторический контекст. Автор перелопатил огромное количество документов и по полной программе вдохновлялся традициями реалистических романов. Все это, конечно, заставляет вспомнить каких-нибудь «Двух капитанов» или «Дни Турбиных». Но нет того ощущения стилизации как сверхзадачи, которое было в романе «Роман». Там Сорокин утрировал определенные стили, а здесь его как будто бы реально волнует Содержание. В принципе, на каком-то этапе чтения можно даже не догадаться, что это Сорокин. Кульминация наступает, когда главный герой обнаруживает Лед и получает откровение. Начиная с этого момента в действие вступает «Братство», и это накладывает фантасмагорический отпечаток на все происходящее. Действие продолжается в советской России, потом в какой-то момент переносится в Германию, которая продолжает быть одним из излюбленных «пространств» Сорокина. В этих главах фигурируют многие исторические персонажи, уже ставшие мифами, — Сталин, Гитлер, Лени Рифеншталь. Здесь происходит тот неожиданный стилистический слом, который всегда был визитной карточкой Сорокина. Когда Саша Снегирев превращается в Бро, трансформируются его интонация и вся манера повествования. Реалистическое письмо в духе историзма и психологизма сменяется языком мифа. Правда, этот переход происходит не резко, как в ранних рассказах и романах Сорокина, а мягко и постепенно. Сначала все идет нормально — автор продолжает реалистически описывать повседневную жизнь советских людей, работу чекистов, немецкое кино и многое другое. Вымышленные судьбы «братьев» и «сестер» переплетаются с реальными биографиями некоторых чекистов и других исторических действующих лиц. Но читатель, хоть едва знакомый с творчеством Сорокина, не может обмануться и постепенно начинает понимать: еще немного, и текст достигнет такой радикальной трансформации, что мало не покажется. В заключительных главах романа история XX в., включая Вторую мировую войну, описывается условным мифологическим языком «братьев». Книги становятся «бумагой, покрытой буквами», кинематограф — «серыми тенями на белом», ружья — «металлическими трубками, плюющими железом», бомбы — «железными яйцами», государства, ведущие войну, — «страной Льда», «страной Порядка» и «страной Свободы», а весь род человеческий за исключением «братьев» — «мясными машинами». Впечатляющие пассажи, описывающие жизнь «мясных машин» в духе обличения человеческой цивилизации, заставляют вспомнить знаменитую технику «остранения» Льва Толстого. В описании цирка и во многих других местах романа Сорокин, должно быть, осознанно стилизует эту манеру, столь характерную для поздних повестей Толстого и романа «Воскресение». Возможно, автор и правда хотел создать не только красивую космогонию, но и свою оригинальную конспирологическую версию истории XX в. с философским осмыслением. Однако, если не знать, что это Сорокин, вся мифология «братьев Света» и антицивилизационный пафос изображения «мясных машин» кажутся чем-то искусственным, надуманным или общим местом. Если поверить в намерение автора продолжать традиции Толстого или даже хотя бы братьев Стругацких, то можно предъявить ему ряд претензий в части исполнения такого замысла. Может быть, все-таки стоит заподозрить, что, несмотря на декларативный переход к «настоящей литературе», Сорокин опять создает что-то концептуалистическое, развивая при этом тот принцип генерации мифа, на котором строился роман «Сердца четырех». Но теперь он учитывает кризис постмодернизма, да и сам внутренне разделяет высокий спрос на Абсолют, существующий в современной культуре. Тогда все становится на свои места. 

Ледяное братство

21.09.2004

Автор: Андрей Мирошкин
Источник: Книжное обозрение


Непривычно читать буквы «Захаров» в выходных данных новой сорокинской книги, даже по оформлению и цвету обложки напоминающей «адмаргинский» «Лед». Но факт есть факт: из «революционного» издательства Владимир Сорокин перешел в «буржуазное». Бунт закончился. Скандальному писателю пришло время стать «живым классиком», солидным и благообразным. Это сказалось и на сюжете нового романа. «Лед», приквелом которого является «Путь Бро», был все же местами книгой хулиганской. «Путь» же – повествование линейное, размеренное, благопристойное. Ни тебе каннибализма, ни копрофагии, ни мата. Ни даже трэш-триллерной фабулы. Все чинно, умеренно и аккуратно. Не веришь глазам, ждешь, что, наверное, в конце книги кого-нибудь съедят заживо или хотя бы изрубят топором. Нет, ничего такого не происходит. Впору кричать: «Новый Сорокин явился!». Вместе с издательством культовый писатель сменил имидж. Топором не рубят, но убивать в «Пути» убивают. Но как-то походя или вовсе «за кадром». Убивают тех, кто стоит на пути Братства Света. Напомним: во второй главе романа «Лед» вскользь упоминается член Братства по имени Бро. В нынешнем романе Бро становится главным героем. Это, собственно, история его жизни и зарождения Братства Света. То, о чем во «Льде» говорится неясными полунамеками, в «Пути Бро» рассказано подробно и внятно. Это как бы ключ ко «Льду», расшифровка недосказанного. Прошел путем Бро – попробуй обжигающий «Лед». Бро, естественно, родился в день падения Тунгусского метеорита – той самой глыбы льда, призванной восстановить во Вселенной Вечную Гармонию. В 1928 году нашел в Сибири Лед, отломил от него первый кусок и стал создавать Братство, искать избранных. Постепенно Братство росло, ширилось, распространилось за пределы России. А потом – война и прочие события, известные читателям «Льда». Такой вот, в двух словах, сюжет. Рассказано все это красиво, с разными забавными «фишками». Главы же о царстве «мясных машин» – простых, не избранных Светом людей, – наводят подлинную жуть: неужели это мы? Есть что-то толстовское в этих главах – по духу, не по букве. Буквы-то у Сорокина и в этом – переходном? – романе свои собственные, с чужими не спутаешь. Так хорошо у нас их редко кто соединяет.

Отзывы

Заголовок отзыва:
Ваше имя:
E-mail:
Текст отзыва:
Введите код с картинки: