Инородное тело. Автобиографическая проза и поэзия

Год издания: 2002

Кол-во страниц: 640

Переплёт: твердый

ISBN: 5-8159-0253-5

Серия : Биографии и мемуары

Жанр: Воспоминания

Тираж закончен

«Из двенадцати имеющихся в наличии знаков Зодиака одиннадцать являются более или менее одушевленными предметами и лишь один признаками дыхания не обладает. Я родился в Москве 27 сентября 1938 года под этим единственным неодушевленным знаком Весов. В связи с чем на всю сознательную жизнь был зачислен в мертвые души строителей светлого будущего всего человечества в одной отдельно взятой большевиками стране. Что в свою очередь вступило в вопиющую дисгармонию с жизнеутверждающим пафосом многомиллионного коллектива живых трупов. Несмотря на эти отягчающие обстоятельства, окончив в 1961 году Московский Инженерно-строительный институт им. В.В. Куйбышева, приступил к трудовой деятельности, в процессе которой интенсивно вступал, с пониманием прислушивался к враждебным голосам эфира, пил с друзьями и в одиночку, активно занимался сдачей стеклотары (операция "Хрусталь") и другой общественно полезной деятельностью. Отсутствие острого позыва к коммунистическому строительству с лихвой компенсировалось крепким здоровым сном на партхозактивах и политинформациях, а также пописыванием непригодных к публикации идейно чуждых нашему народу рассказов и стихов. Словом, я был одним из простых советских людей...»

Борис Левин

Содержание Развернуть Свернуть

Содержание

От автора 4

БЛУЖДАЮЩИЕ ОГНИ

Часть первая. Москва—Фирсановка со всеми остановками
Москва 5
Фирсановка 8
Александр Вертинский 19
Гарик 22
Море 24
Телевизор 27
Школа ? 312 29
И.Л.Турецкий 34
За рыбой 38
Маргарита 42
Мария 49
Конец августа 54
Беспокойные сердца 55
Лаян 64
Женская школа ? 644 70
Сортир 72
Аллочка 74
Багира 77
Снова в Москве 88
Новый год 91
Три дня в Тбилиси 96
Клара 101
Прощание со школой 105
На пороге института 106

Часть вторая. Зимняя сказка
Институт 108
Хавско—Шаболовский челюстно-лицевой госпиталь 117
Брянск 120
Как Павиан стал Павианом 123
Закрома Родины 126
Le bruit de tes pas 131
Сплетения 138
Справка 142
Прощание с юностью 144
«Уставы читать — ума набирать» 148
Ветер дальних странствий 156
Граховский 160
Зимняя сказка 167
Прощание со сказкой 176
Лиля 180
Путешествие 184
Дела семейные 193
Картинная галерея 196
Семейные проблемы 200
Бревно 205
Москва—Прага—Москва 208
Галя 213

Часть третья. Сокольники
Славочка 217
Вика 219
Взаимные расчеты 225
Крутой поворот 232
Разговоры 236
Окружающая среда 239
Лева и другие 245
Борис Давидович 254
Проблемы 257
Будни 261
Лето 263
Престижный дом 264
Осень 267
Большая перемена 270
Горячая пора 274
Владимир Высоцкий 277
Холостяцкая жизнь 279
Прыжки и гримасы 283
Сообщения из-за рубежа 286
Райвоенкомат 294
Липа 296
Начала и концы 298
Битенский 305
Болтовня 307

Часть четвертая. В дальнейшем именуемый предателем
Брызги шампанского 312
Массандровский портвеин 319
На исходе зимы 320
Любовь — не картошка 324
Миттельшпиль 327
Эндшпиль 332
Пожар 334
На даче 344
Мещера 349
«Русская изба» 356
На войне как на войне 361
Чарлик 365
Валентин 369
Разное 372
Уфа 377
«Архипелаг ГУЛАГ» 383
Табенкин 385
Закат 386
Национальный вопрос 389
Бег с барьерами 393
У финишной черты 396
О стукачах 400
В дальнейшем именуемый предателем 403
Прощальный ужин 406
Отъезд 409


ИНОРОДНОЕ ТЕЛО

Саммит 413
И вечный бой 417
«Виндзор-инн» 418
Фонтан де Треви 420
Шале Гэлен-холл 426
Альфа Кентавра 430
Рыцарь 435
О творчестве 436
Несколько слов о славе 438
Наступая на горло собственной песне 441
День сортира 444
Культурная жизнь 447
Апофеоз 450
Сводка погоды 454
Плод просвещения 459
Инородное тело 461
О пернатых, о друзьях и расхожих истинах 472
Теща — это теща 473
Задумчивость 476
Выходной 477
Завтрак с дамой 479
Второе Я 480
Убийца 482
Отчаяние 483
Дорога 484
Путешествия из Фэйерфилда в Москву 488
Специалисты 501
Симфония камня 504
Быстрокрылая лошадь 514
Мясищев, или Простенькая комбинация 516
Передаем сводку погоды 518
Инструкция 521
Доллары 525
Деловое письмо 528
Business 529
Завтрак с президентом 532
Скерцо для балалайки 533
Курятник 540
Гриф 546
Баллада о Колобке 557
Баллада о портянке 560
Случай в валютном баре 562
Сказанье о маленьком игреке, который стремился к нулю 565
Баллада о нечисти 567
Пятое измерение 580
Ноктюрн 596
Зеркало 607
Deja vu 615
Леди Хамперпбург 623
Бродяга 630
Королевство кривых зеркал 631
Фантазия для скрипки с роялем 631
Незнакомка 632
Встреча 633
Зола 633
Карнавал 634
Старые фотографии 634
Дерево 634
Поединок 635
Эпилог 635

Об авторе 636

Почитать Развернуть Свернуть

От автора

В этих записках я мог бы спрятаться за местоимением он, и даже дать ему какие-нибудь благозвучные имя и фамилию, и тем скрыть от читателя свои слабости и пороки и заставить его гадать, происходило ли описываемое на самом деле или является плодом воображения.
Я этого не сделал и постарался более или менее последовательно рассказать о том, что в действительности было в моей жизни, как мне это виделось, хотя, конечно, кое-что упущено, так как некоторые события затянулись дымкой времени из-за того, что не оставили за собой сколько-нибудь заметного следа, в то время, как другие запомнились так ярко, словно происходили вчера или на прошлой неделе. Я только изменил некоторые имена, потому что герои этой книги еще есть где-то, и они, возможно, себя узнают, но могут не захотеть, чтобы их узнали другие.


В темноте, где все черно и слепо,
Мы спешили, как спешит беда,
Заржавевшей скованные цепью,
По крутой дороге в никуда,
Где в витках невидимой спирали
Мы сжигали души до углей,
И безмолвно серебрились дали
В сполохе блуждающих огней,
Что зажглись во мгле и вновь потухли,
Чуждые сомненьям и словам,
Как следы, оставленные туфлей
Женщины, бегущей по волнам.












ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
МОСКВА—ФИРСАНОВКА
СО ВСЕМИ ОСТАНОВКАМИ


Москва

Звали ее Обезьяной. Была она черная и бархатистая с серым плюшевым ртом, ушами из кожзаменителя и тряпичными простроченными лапками, похожими на телогрейку. Внутри у нее похрустывали опилки, которые сыпались из распоровшегося шва под мышкой. Мама принесла ее еще до эвакуации в авоське с какими-то другими покупками и протянула мне.
— Вот тебе подружка, — сказала она. — Это обезьяна. Они водятся в Африке и живут на деревьях... Как ты ее назовешь?
— Таня.
— Это неподходящее имя. Нехорошо давать животным человеческие имена. Кто-нибудь может обидеться.
— Тогда пусть она будет Обезьяной.

До возвращения в сорок третьем из эвакуации я не знал, что я еврей. Об эвакуации осталось в памяти несколько разрозненных картинок, самой яркой из которых были сани, запряженные пегой лошадью, на ослепительно белом снегу, сверкающем на солнце мириадами звезд-кристаллов на необъятной и безлюдной равнине, отороченной у горизонта черной ленточкой леса. Куда-то мы переезжали и перевозили свой скарб на этих санях, выхлопотанных мамой у сельского начальства, и я помню охвативший меня восторг от быстрого их бега по скрипучему снегу и колкого ветра, бьющего в лицо и пахнущего морозом и конским потом. Там, куда мы приехали, нас поселили в избе у старухи, на окраине деревни, носившей имя Новая, хотя все в ней — и дома и жители — было старым и дышало на ладан. Когда снег сошел, стали мимо нашей избы с блеянием и топотом прогонять домой с пастбища стадо коз и овец, и какой-то баран по имени Боря постоянно отставал или выбивался из стада, и на всю деревню разносился недовольный крик пастуха:
— Бора, Бора, Бора, Бора... Сволочь такой!
В эти моменты мама выразительно поглядывала на меня, и взгляды ее означали, что, если я буду вести себя так же, как мой тезка, то есть выбиваться из стада, то тоже скорее всего стану сволочью, и ни на что хорошее надеяться тогда мне нечего.
В Москву вернулись зимой. Мы с Обезьяной устраивались на широком подоконнике и смотрели сквозь заклеенные крест-накрест мутные стекла, как ребята во дворе катаются на санках с горы, доходившей почти до второго этажа. Обезьяну туда не тянуло, а меня на улицу не пускали, так как не было теплой одежды.
— Хотелось бы тебе с горы на санках, как они? — спрашивал я.
— Нет, — отвечала она. — Не вижу в этом ничего привлекательного.
— Но ведь это же, как на самолете или как на машине!
— Ну и что? Там холодно, нет лиан, и не растут бананы!..
Наконец маме удалось отыскать портного, согласившегося перешить и поставить на ватин что-то из Светланиного гардероба, и я с какой-то доской, чудом уцелевшей от сожжения в печке-буржуйке, выскочил во двор и присоединился к катающимся. Доска, однако, никак не хотела становиться настоящими санями, была неуправляема и, как необъезженная лошадь, сбрасывала меня в снег при любой попытке спуститься на ней с горы, что вызывало смех у окружающих. В итоге я чуть не плача вернулся домой и был наказан за то, что насквозь промочил валенки и новое пальто.
Приближался Новый год.
— Что ты хочешь, чтобы дед Мороз подарил тебе? — спросил как-то отец.
— Санки, — не задумываясь ответил я. — Мне очень нужны санки.
В деда Мороза я не верил и догадывался, что санки будут сделаны на заводе, где работал отец. Они действительно появились в канун Нового года и принесли сплошное разочарование. Сваренные из толстой стали с набитыми на нее дубовыми рейками, они были так тяжелы, что спустить их с лестницы мне одному было не под силу. Пришла на помощь мама, и сани в конце концов оказались во дворе, но затащить их на горку, как я ни старался, мне не удавалось — где-то на середине пути я выбивался из сил, и они, вырвавшись из рук, уносились, подпрыгивая и переворачиваясь, вниз. Я делал новые безрезультатные попытки, и окружающие с интересом за мной наблюдали. Наконец, совершенно отчаявшись, я подошел к одному из них и попросил помочь. Он захохотал и даже затопал ногами от восторга, а потом, все еще смеясь, закричал остальным:
— Жид просит помощи! Поможем?
Они подхватили санки и мигом вознесли их на вершину горы. Я уже готов был сесть и скатиться вниз, но в этот момент кто-то пнул их ногой и они унеслись с горы без меня. Ком обиды застрял у меня в горле, и, хотя я не понимал причины этой жестокости, мне вдруг показалось, что я отбился от стада, как баран Боря из далекой Новой деревни.
— Пап, что такое жид? — спросил я, когда отец пришел с работы.
— Это презрительное название евреев. Его употребляют антисемиты. Где ты это услышал?
— А что такое евреи?
— Евреи — национальность. Мы, в частности, евреи, или семиты. А антисемиты — это те, кто ненавидят евреев.
— А за что?
— За то, что они евреи... Расскажи, сынок, что у тебя случилось, и почему ты спрашиваешь.
Рассказывать мне не хотелось. Я боялся расплакаться из-за непригодности санок, сделанных на его заводе, из-за перенесенного унижения и из-за чувства, что не смогу объяснить ему, какое отношение ко всему этому имеет баран из Новой деревни. Поэтому я сослался на какие-то свои неотложные дела и убежал. Отец меня не удерживал.

В коридоре за занавеской у стены, примыкающей к нашей комнате, с довоенных времен жила домработница соседей Лина. Она носила ватные стеганые штаны, заправленные в солдатские кирзовые сапоги, серьги и синий с хвостиком берет и ко всем обращалась на ты, так как не признавала множественного числа за единичными представителями рода человеческого, независимо от их возраста и положения. У нее был сын Леня. Он жил по соседству в каком-то чулане и заканчивал уже школу. По вечерам он приходил к матери, она кормила его на кухне, и он рисовал мне автомобили на случайных бумажках.
— Кончит школу, пойдет в артикет, — весомо говорила Лина.
— Это в каком смысле? — уклончиво спросила мама.
— А очень даже просто. Артикехтором будет. Вишь, как рисует?
Но Леня, кончив десятилетку, ушел на фронт и вернулся после войны в погонах летчика-майора. Лина же в сорок четвертом получила комнату в соседнем доме, но продолжала приходить к нам по привычке, чтобы кто-нибудь прочитал ей Ленино письмо, или рассказать, что ей удалось достать в гастрономе внизу.
— А мяса такая жирная-жирная. Жир так и текёть, — мечтательно говорила она и закатывала глаза к закопченному кухонному потолку с тусклой лампочкой без абажура.
После того, как Лина съехала, мама начала хлопотать разрешение расширить нашу комнату за счет освободившегося пространства, ходила по инстанциям, а вечерами рассказывала отцу о своих успехах и неудачах. Приходили комиссии из домоуправления, пожарной инспекции и откуда-то еще, соседи подписывали бумагу, что не возражают, и примерно через полгода разрешение было получено, и два плотника с завода отца приступили к работе.
Светлане, моей сводной сестре, было почти восемнадцать лет, и она, поздравив нас с наступающим Новым годом, ушла на всю ночь к своим друзьям, а мы втроем устроились за столом в полуразрушенной комнате с заляпанным раствором полом и обломками досок и дранки. Папа дождался боя Кремлевских курантов, переданного по радио, произнес тост, и они с мамой чокнулись. Я тоже полез чокаться своим лимонадом, но на полпути остановился, потому что вдруг со всей ясностью ощутил, что уже больше никогда в моей жизни не будет сорок четвертого года. Он ушел навсегда, и, что бы мы ни делали, какие бы усилия ни предпринимали, вернуть его не удастся. И мне стало горько до мохнатого кома в груди, и на глаза навернулись слезы. В тот момент я впервые осознал бренность всего сущего, и это означало, что когда-нибудь не будет ни родителей, ни Светланы, ни даже меня. Я сказал, что хочу спать, чем немало удивил родителей, но заснуть долго не мог, борясь со слезами, непроизвольно льющимися из глаз, и видениями мира с исчезающими навсегда привычными вещами.


Фирсановка

Было много солнца. И когда ходили мы с Левушкой к безымянному ручью за Лугинино через поле, лес и зеленые балки, и когда лежали с Вальком на траве, глядя на слоистые облака, медленно плывущие к Москве, или шли компанией на Барский пруд в бывшее имение бабки Лермонтова, где, как говорили, он писал «Мцыри». Были и пасмурные дни с дождями и грозами, но они выпали из памяти, как будто их и не было вовсе, но они все-таки были, потому что, помнится, бегали мы детьми по теплым лужам босиком, и мамы отчаянно зазывали нас по домам, чтоб не простудились.
Я начинал ждать переезда на дачу с середины марта, когда у тротуаров еще лежал твердый, как железо, грязный снег, но зима уже осторожно подтаивала с краев, и с крыш свисали сосульки, стеклянные и мокрые, от которых так заходились зубы. Тогда приходило ощущение весны, так как начиналась самая короткая четвертая четверть, в Москве появлялась мимоза, желтая и невзрачная, но все-таки живая и пахнущая морозом, а солнце временами нагревало стены домов, звенела капель, ручьи журчали у водосточных колодцев, и меня переполняло ожидание перемен, тепла и чего-то еще, чего объяснить не мог, но нетерпеливо призывал и подгонял медленно текущее время.
Мама чаще стояла в очередях за продуктами для дачи, и дом постепенно наполнялся кульками с сахаром, крупами, мукой и всякой всячиной. Приносилась картошка, которую резали всей семьей пополам и выкладывали на подоконник глазками к свету для прорастания. С этого момента ожидание становилось почти невыносимым, потому что до переезда оставались уже не месяцы, а недели, но тянулись они бесконечно долго, и мне казалось, что время застыло вместе с утренними лужами и чугунными, похожими на ядра для старинных пушек шарами ограды Ильинского сквера.
В воскресные майские дни мы ездили на дачу на поезде, нагруженные сумками с картошкой, семенами, удобрениями и провизией, копать огород. Я всю дорогу простаивал у открытого окна, сажа из паровозной трубы летела вдоль вагонов обратно в Москву, и на платформе в Фирсановке мама уголком платка выуживала соринки из моих слезящихся глаз и обтирала мне лицо, отчего платок становился совершенно черным.
Деревья стояли голые в черных птицах и набухших почках, пахло талой землей, навозом и весной. Возня в огороде мне быстро надоедала, и я уходил бродить по участку к заросшему диким кустарником бомбоубежищу, к дырке в заборе, проделанной мной в прошлом году, чтобы лазить к соседям, и летней дачке, стоявшей в самом углу участка с забитыми фанерой окнами и заколоченной дверью. Построена она была наспех, и жили мы в ней еще до войны одно или два лета, пока строился главный дом с просторной террасой с южной стороны сруба и кухней с северной. Дом был одноэтажный с большим чердаком, балконом и крутой железной крышей, крыльями нависающей над террасой. Но влекла меня к себе маленькая летняя дачка, куда любыми путями я стремился проникнуть. Однажды мне повезло. В нижней части одного из окон фанера прогнила и отошла от наружной стены. За ней был оконный переплет, и ближайшее к моему носу стекло отсутствовало. Я проскользнул между фанерой и стеной, ввинтился внутрь и оказался в густом полумраке пустой комнаты, едва освещенной полосками света, проникающего сквозь щели. Следующей была кухня с полкой вместо стола, на которой стояла заросшая многолетней паутиной трехфитильная керосинка. Последней была комната, тоже пустая, симметричная первой. Я бродил внутри в поисках хоть чего-нибудь интересного, что вознаградило бы мои усилия. Но все было напрасно. Только паутина да потревоженная моими шагами пыль лениво шевелилась в острых и прямых, как лезвия, солнечных лучах. Пора было уходить, но тут-то и случилась неприятность. Я не мог найти в темноте окно, в которое влез, страх сдавил горло, и я закричал. Ответа не было. Я звал на помощь, но знал, что никто меня не услышит, и я навсегда останусь здесь, в пустом необитаемом доме, и родители, не найдя меня, уедут в Москву, а я умру в одиночестве от голода и страха. В отчаянии я бегал вдоль стен, ощупывая их, и, вдруг ощутив прохладу стекла, заколотил в него обеими ладонями, громко крича и глотая слезы. Со звоном сыпались стекла, гудела снаружи потревоженная фанера, и кровь с моих ладоней ручьями стекала за рукава рубашки.
Меня достали, обмыли ледяной колодезной водой мои руки и перевязали носовыми платками и какими-то тряпками. На память об этом приключении остался тонкий белый шрам на правой ладони у основания большого пальца и нелюбовь к путешествиям в одиночестве.
Но все имеет конец, и приходил конец моему ожиданию. В день переезда я просыпался раньше всех, возбужденный и нетерпеливый. Накануне я побеждал в битве с родителями за разрешение ехать с мужчинами в кузове на вещах, а не с женщинами на поезде, как настаивала мама. После долгих уговоров и слез с меня бралась торжественная клятва, что я буду послушным, ни на шаг не отойду от отца, не буду вставать в кузове и надену все свои теплые вещи. Утром делалась еще одна слабая попытка отговорить меня, но это было скорее ради успокоения родительской совести и меня уже не пугало.
Итак, я вставал раньше всех, наскоро пил чай и выбегал на улицу. Там взад-вперед сновали трамваи, с грохотом и звоном пересчитывая стыки рельс, и машины разных, довоенных еще марок, и не было только одной, которую я с нетерпением ждал. И, хотя мне было известно, что взрослые договорились на более позднее время, я все же надеялся на чудо, а оно не происходило. Разочарованный, я возвращался. Комната наша к тому моменту была завалена перевязанными ремнями и веревками чемоданами и пузатыми узлами, а родители допаковывали последние вещи, выставляли в коридор матрацы и связки подушек и одеял. Приготовлялись на дорогу бутерброды из разрезанных пополам саек и чай в термосе на случай, если застрянем в пути, и, конечно же, теплые вещи для меня, фуфайки и шарфы. Приходили соседи по квартире, разговаривали с родителями, целовали меня на прощанье и желали подрасти за лето, а папа подводил меня к двери и делал на стойке карандашную отметку над моей головой и ставил дату. Обычно это происходило в последнее воскресенье мая или в первое воскресенье июня.
Потом во двор въезжал грузовик и из кабины выходили шофер дядя Витя и брат отца дядя Миша. Последней выпрыгивала Натка, его дочь и моя двоюродная сестра, которая была младше меня на один год, один месяц и один день. В нее я был в то время влюблен и ревновал к Татке и Нинке Меньшовым, нашим дачным соседкам. Я вообще был очень влюбчивым, но перед лицом предстоящего переезда любовь отступала на второй план. Мне было почти семь лет, и месяц назад закончилась война.
Наконец погрузка завершалась, вещи накрывались брезентом, все это увязывалось толстой крученой веревкой, которую взрослые перекидывали с одного борта на другой, цепляли за крюки и натягивали, после чего мы с папой забирались в кузов, и машина трогалась. Была там еще Лена, одна из моих многочисленных двоюродных сестер, девушка, надо сказать, со странностями — она не пропускала ни одного такого переезда, всегда ездила с нами в кузове на дачу, а потом в кузове же возвращалась с дядей Витей в Москву. Видимо, она любила эту прогулку еще больше, чем я. Мы сидели у заднего борта на специально оставленном матраце, и встречный ветер трепал мои волосы и упруго затыкал глотку. Я вертел головой, глазел на пешеходов, на крыши обгонявших нас «эмок» и «москвичей», заглядывал в окна трамваев на Бульварном кольце и не мог сдержать счастливой улыбки. Мне хотелось, чтобы день никогда не кончался.
Это, почти физическое, ощущение счастья еще более усиливалось, когда открывались тяжелые, осевшие за зиму ворота, машина кряхтя вползала задом к крыльцу кухни, и начиналась суета разгрузки. Мама и тетя Рита, Наткина мать, задерживались в городе, и до меня никому не было дела. Я забирался в кабину, вдыхал запах бензина и с благоговением трогал рычаги управления, теплую баранку руля и кнопки на приборной доске. Было для меня в автомобиле что-то волшебно непостижимое — и острые горячие запахи, и способность двигаться, и по-звериному рычать на крутых подъемах, подчиняясь дяди Витиной воле. Думаю, что он был для меня скорее живым существом, чем механизмом, и я мечтал о том времени, когда сам деловито сяду на водительское сиденье, послушно заурчит мотор, и все с удивлением увидят, как ловко выруливаю я из ворот на улицу и стремительно несусь через поле к лесу, за которым лежит сонное Лигачево, приземистое и бесцветное, разбросанное на пологих холмах.
Как-то раз дядя Витя взял с собой сына Вовку, белобрысого мальчишку моего возраста. Он помогал при разгрузке и таскал со взрослыми наши вещи из машины в дом. Был он молчалив и сосредоточен, и на меня не обращал никакого внимания.
Я спросил:
— Ты в каком классе?
— В третьем.
— Уроки запустил, — вмешался подошедший дядя Витя. — Все скачет, как заяц, танцует, а в четверти одни тройки... Вот возьмусь я за тебя! — И, взвалив на плечо тюк, зашагал к крыльцу.
Так я познакомился со знаменитым в будущем солистом балета Владимиром Васильевым.
В другой раз в раскрытые настежь ворота вкатилась шумная ватага фирсановских мальчишек и уставилась на меня, сидящего в кабине и поглощенного мечтой.
Кто-то спросил:
— Ты что делаешь?
— Рулю.
— А ты умеешь?
— Умею. Смотри.
Одни набились в кабину, кто-то остался на подножке. Я включил зажигание, нажал на стартер и газ, мотор взвыл и заурчал. Мурашки побежали по моей спине от восторга и страха.
— Не балуй, не балуй, — дядя Витя появился неожиданно и выключил зажигание, а ключ положил в карман. — Мал еще. Вон ноги до педалей не достают. Накатаешься еще, когда подрастешь!
— Не разрешают, — я развел руками. — А то бы покатались.
На меня посмотрели с уважением. Я был спасен от позора, а они и не догадывались, что я еще не знал, как заставить машину ехать. Но радостное чувство, что я смогу, что уже сделан первый шаг на этом пути, осталось. Мы посидели в кабине еще немного, но ощущение, что ничего выдающегося больше не произойдет, что самый острый момент уже позади, не покидало нас, и вскоре интерес к машине был утрачен.
Кто-то сказал:
— Пошли золото добывать.
— Это как? — спросил я.
— На Кировскую привезли песок, машин десять. Так золото из него прямо лезет на поверхность. Пошли! А то все разберут!
Мы высыпали гурьбой на Лермонтовскую, пробежали переулком, названия которого я так никогда и не узнал, и оказались на Кировской, где жили мои новые знакомые, перед россыпью песка с большим количеством слюдяных включений, сверкавших на солнце алмазным блеском. На ней копошились уже другие старатели, мы присоединились к ним и собирали блестки в спичечные коробки. Я не помню всех, кого в тот день охватила золотая лихорадка, но Левушка и его младший брат Вадим остались моими друзьями на всю жизнь.
В том же или следующем году дядя Витя приехал в середине лета и обе наши семьи, взяв лопаты, поехали на черное болото за торфом для огорода. Машина была осторожно подведена задом к краю топи, и взрослые принялись за погрузку, равномерно срезая верхний слой перегноя с пожелтевшей травой и забрасывая его в кузов. Я по обыкновению сидел в кабине, со мной была Натка, и я объяснял ей назначение ключа зажигания и педалей. Она скучала и смотрела по сторонам. Мне было обидно. Когда кузов наполнился до краев, мужчины присели покурить и я, чтобы помочь дяде Вите, а еще больше, чтобы поразить Натку, но скорее всего, потому что ключ торчал в своем гнезде, и искушение было слишком велико, завел мотор. Грузовик подпрыгнул и плавно сполз в болото. Взрослым пришлось идти куда-то за трактором, цеплять грузовик, стоя по колени в черной жиже, натужно вытягивать его, сращивать постоянно рвущийся ржавый трос и наконец поить тракториста водкой. Не хочу вспоминать, что сказано мне было в тот вечер, но и без того я чувствовал себя самым несчастным человеком на земле. На мою душу спустилась глубокая черная ночь, и рассвет забрезжил лишь тогда, когда дядя Витя, уезжая в Москву, сказал:
— А ты не переживай. Всяко бывает. В следующий раз начну тебя учить.
Он сдержал слово. Мне не было и девяти лет, когда я впервые самостоятельно вел машину по улицам Фирсановки. И снова был счастлив.
Во всех играх, особенно когда я был один, меня тянуло наверх. Иногда я забирался на березу, росшую между летней дачкой и бомбоубежищем, и, насмотревшись вдоволь на поселок, вдруг понимал, что слезть сам уже не смогу. И тогда я звал отца, и они с дядей Мишей с помощью лестниц и веревок снимали меня. Любил я также сидеть петухом на самой верхушке ворот и смотреть, как ожил до того необитаемый сруб напротив нашего дома, как крыли соломой свежие стропила и врезали оконные рамы в почерневшие за время войны стены. Участок тот был обнесен кривыми слегами и весь раскопан под огород. Там возились дети, примерно моего возраста, что-то сажали, поливали, зачерпывая воду из придорожной лужи, или подавали солому на крышу, ловко нанизывая ее на вилы из привезенной накануне копны. Слышался редкий смех и голоса, хотя слов на расстоянии я разобрать не мог. Но, видно, говорили обо мне и смеялись тоже надо мной, потому что какой-то мальчишка подошел к ограде, выковырял из огорода ком земли и запустил в меня. Ком плюхнулся у ворот и рассыпался. Я спустился вниз, вынул из клубничной грядки такой же ком и запустил в него, и тоже промахнулся. Мы обменялись еще несколькими залпами, столь же безуспешными, так как расстояние было велико, но я закричал:
— Попал! Попал!
— А вот и нет, а вот и нет, — прокричал он и показал мне язык.
Я тоже показал язык и постучал костяшками пальцев по лбу. Затем он в свою очередь постучал по лбу, еще раз высунул язык и ушел продолжать работу. Несколько дней спустя он постучался в двери нашей кухни.
— Молоко будете брать? — спросил он, ковыряя большим пальцем босой ноги дырку от сучка в половице и поглядывая на меня с вызовом.
— А ты откуда? — спросила мама.
— Байкины мы, по фамилии. Мы здесь напротив вас. Строимся. Корова у нас, Зорька, так вот мать спрашивает, молоко брать будете?
— Будем. А как зовут-то тебя?
— Валек.
— Вот, Боря, тебе и товарищ. Познакомьтесь, мальчики.
— А мы уже знакомы, — сказал я. — Мы землей бросались.
— Зачем?
— Не знаю.
— Ну ладно. Постарайтесь придумать что-нибудь поинтереснее.
— Ты приходи, — сказал Валек. — Будем лук делать.
Было у него много обязанностей по дому, но в свободное время бегали мы в орешник, чтобы срезать тонкие и гибкие ветви для луков и стрел или ходили в лес за хворостом или кислицей, из которой тетя Ариша варила щи в русской печи. Иногда мы собирали крапиву, тоже для щей, вдоль фирсановских заборов и канав, и когда щи поспевали, мы все садились на скамьи вокруг грубого дощатого стола и хлебали их деревянными стругаными ложками из общей миски, заедая жмыхом, вместо хлеба. И было это вкусно и необычно.
Я любил приходить в их дом еще и потому, что он коренным образом отличался от моего представления о жилых домах. Состоял он из двух половин, причем первая, неотапливаемая, была коровником, где жила Зорька за толстой кривой слегой, а вторая, всегда жарко натопленная, являлась собственно домом, где жила вся семья — тетя Ариша и ее дети: Павлик, вполне взрослый мужичок, неразговорчивый и угрюмый, сероглазая красавица Любка, которая была старше нас с Вальком на год или два, Валек и Зинка, младшая в семье, некрасивая, с вечно текущим носом и раздутым от кислицы животом. А на стене, неподалеку от иконы с чадящей лампадкой, висели фотографии двух старших сыновей — Николая и Саши — и отца семейства дяди Коли, еще не вернувшихся с войны. Чтобы попасть в эту комнату со двора, нужно было подняться по наклонным сходням без перил, скользким от коровьего помета, пройти мимо Зорькиного жилья, полутемного с деревянными яслями в углу и голыми стропилами и соломой над головой, и грубо сколоченной из неструганого кругляка лестницы, прислоненной к стене у двери в жилую комнату и ведущей на чердак, под самую крышу. Там на сене спали Валек, Зинка и Любка, и мне иногда разрешали оставаться с ними ночевать. Любка уже училась в первом классе и показывала нам перед сном прописи в тетрадке при свете керосиновой лампы.
Как-то мы там играли в прятки, и мне пришло в голову спрятаться в коровьих яслях, так как Зорька в это время дня паслась в стаде. Найти меня не смогли, но когда я, торжествуя, выскочил из яслей, моя нога зацепилась за что-то и я шлепнулся плашмя в свежий коровий помет и еще проскользнул по нему на животе до противоположной стены, сглатывая слезы обиды с набившимся в рот навозом. С трудом мне удалось подняться на ноги, и я бросился к выходу, но поскользнулся на сходнях и упал головой вниз в кучу навоза, сваленную тут же у сходней для продажи и использования в огороде. Достали меня оттуда в рыданиях, прерываемых рвотными спазмами, и в таком виде доставили к маме. Не думаю, что в русском языке существуют слова достаточно выразительные, чтобы описать ее реакцию, когда я предстал перед ней в образе самоходной, ревущей во всю глотку навозной кучи. Она плакала и хохотала одновременно, называла меня своим несчастьем и наказанием, брезгливо отскребая от меня свежее органическое удобрение какой-то случайной фанеркой и поливая водой из ведра сначала на участке перед кухонным крыльцом, где стекали с меня потоки желтой жижи прямо на траву, а потом в доме, когда открылся доступ к моей скудной одежде, которая была с отвращением стянута с меня и выброшена на помойку. Тетя Рита отдала свои два ведра воды, принесенной из колодца, вода эта подогревалась на керосинках, и мама снова и снова скребла меня, как лошадь после скачек, и мыла, не переставая причитать надо мной, а я всхлипывая полоскал рот и нос в перерывах между рвотой. Потом мама плакала и смеялась опять, когда рассказывала отцу, вернувшемуся из Москвы с работы.
— Что ж, — сказал он. — Ты хорошо удобрен и будешь быстрее расти.
В то лето я вырос на семь сантиметров, но в прятки больше никогда не играл. Разлюбил я эту игру.
Жили в нашем доме две семьи: дяди Миши и наша. Но как-то так получилось, что дом не только не был достроен, но даже по-настоящему и не перегорожен, хотя считалось, что граница проходила вдоль дома от кухни к террасе. Тугие шнурки пакли выглядывали между бревен снаружи и внутри сруба, в окнах, по два на каждой половине, стояли одиночные рамы, хотя изначально рассчитаны они были на двойные стекла, а посредине дома вырастала из пола и уходила в потолок неуклюжая мазаная печь с двумя топками по соседству и двумя духовыми шкафами на противоположных сторонах. Две двери вели на террасу, две — на кухню. Было также по общему крыльцу с обеих сторон, и на них выходили парные двери. Все было поделено пополам, а стены не было. Вместо нее стояли старые шкафы и буфет с посудой, и над всем этим висел дощатый потолок с большими, в палец толщиной щелями, так что можно было видеть стропила и крышу на чердаке. Лазить на чердак мне категорически запрещалось, потому что сыпалась в комнату на скатерти и постели черная тяжелая пыль от любого сотрясения, и еще можно было провалиться вниз, неосторожно ступив на тонкий подшивной потолок. Но дядя Миша с отцом пробросили между балками доски потолще, балансируя по которым я ухитрялся пробраться крадучись от самой кухни, где стояла приставная лестница на чердак, до запертой стеклянной двери балкона над террасой. Однажды я затащил туда Натку и показал ей все закоулки, куда можно спрятать клад, если он найдется, и спрятаться при необходимости самим. Потом мы играли там в корабль, слуховые окна превратились в иллюминаторы, и мы причаливали к неизвестному берегу и наблюдали, как тетя Ариша возвращалась с бидонами из стада, куда ходила ежедневно доить Зорьку, а Павел окучивал картошку равномерными взмахами мотыги.
— А я комнату вашу вижу, — прошептала Натка. — И красную скатерть на столе. Смотри в эту щель.
— Какая же она красная?
— А какая же?
— Черная.
— Да ты что?! — удивилась Натка.
— Давай поспорим!
— Давай!
Мы спустились, и Натка спросила:
— Тетя Нина, какого цвета у вас скатерть?
— Бордовая. А что?
— А можно считать, что красная? — спросила Натка.
— Можно. Скажем, темно-красная. Или вишневая.
Так я узнал, что я дальтоник, что доставило мне впоследствии немало неприятностей при получении водительских прав.
Натка вообще ухитрялась доставлять мне кучу неприятностей. Однажды она авторитетно заявила, что умеет делать настоящие наручные часы из глины и цветущей на клумбе гвоздики.
— И они будут тикать и показывать время? — спросил я с недоверием.
— Конечно.
— Врешь!
— И вовсе не вру. Вот сделаю, тогда сам увидишь.
— А когда? — Я, конечно, не верил ей, но так хотелось иметь часы и носить их на руке, как папа и дядя Миша, что надежда на чудо возобладала над естественным недоверием, и я стал с нетерпением ждать момента, когда она приступит к работе.
Ждал я долго, почти все лето. Натка увиливала под любыми предлогами, убегала на целые дни к Меньшовым, а я, терзаемый ревностью и нетерпением, не находил себе места. Наконец, в середине августа мне удалось заставить ее заняться делом. Мы месили глину, солили ее стащенной на кухне солью, рвали на клумбе увядающие гвоздики и делали что-то еще, столь же бессмысленное. Часы не получились, а вышло из-под ее рук что-то похожее на игрушечный могильный холмик, но я утратил интерес еще в процессе работы, окончательно убедившись, что чуда не произойдет.
— Ничего не вышло, потому что цветы уже почти отцвели, — объяснила Натка. — Мы будем делать часы в будущее лето.
Ждать не имело смысла.

На балкон я забирался по террасной двери, ступал на узенькую стреху над ней, подтягивался на перилах, переваливался через них и спрыгивал на грубый пол из серого от времени горбыля или оставался сидеть верхом на перилах и подолгу глазел оттуда вниз.
Улица наша, зеленая и уютная, с заросшими свежей травой водосточными канавами вдоль штакетных заборов, начиналась у станции и заканчивалась на нашем доме по левой ее стороне и Байкинском по правой. В этом месте она превращалась в грунтовую Лигачевскую дорогу, идущую вдоль ближнего леса, что вставал сразу за нашим домом и сливался с дальним, лежащим на горизонте. Байкинский двор граничил с покрытой клевером полянкой, где росли две группы стройных елей, а за ней лежало необъятное ржаное поле, отороченное дальним лесом. Здесь же в конце Лермонтовской ответвлялась под углом Лугининская дорога, пересекала по диагонали полянку, бежала по ржи и терялась в дальнем лесу.

Отзывы

Заголовок отзыва:
Ваше имя:
E-mail:
Текст отзыва:
Введите код с картинки: