Записки

Год издания: 2004

Кол-во страниц: 304

Переплёт: твердый

ISBN: 5-8159-0401-5

Серия : Биографии и мемуары

Жанр: Воспоминания

Тираж закончен

Красивой, умной и ироничной Екатерине Александровне Сушковой (в замужестве Хвостова, 1812—1868) было 18 лет, когда она стала предметом юношеского увлечения 16-летнего Мишеля Лермонтова. Цикл его стихов 1830 года, посвященный неразделенной любви, так и именуют «Сушковским циклом».

Через четыре года они встретились вновь, и на сей раз Лермонтов добился от нее признания в любви... И сразу стал ее избегать. Более того, он тут же весьма цинично описал эту любовную историю в своем романе «Княгиня Лиговская»...

«Записки» Сушковой живо и достоверно описывают ее жизнь до замужества, а присутствие Лермонтова на многих страницах ее мемуара лишь делает их еще интереснее.

У вас в руках — полный текст «Записок», опубликованный в 1928 году под редакцией будущего профессора Оксмана с многочисленными дополнениями и приложениями и с тех пор ни разу полностью не переиздавашийся.

 

 

 

Тексты печатаются без сокращений по изданию:

Екатерина Сушкова (Е.А.Хвостова)
ЗАПИСКИ
1812—1841

Первое полное издание
под ред. Ю.Г.Оксмана
Academia
Ленинград
1928

Содержание Развернуть Свернуть

Содержание

Вступительная статья Ю.Г.Оксмана 5

ЕКАТЕРИНА СУШКОВА (ХВОСТОВА). ЗАПИСКИ

Глава первая. 1812—1820 21
Глава вторая. 1820—1828 42
Глава третья. 1828—1830 65
Глава четвертая. 1830 80
Глава пятая. 1830—1833 99
Глава шестая. 1834 123
Глава седьмая. 1834—1835 147

ДОПОЛНЕНИЯ

М.И.Семевский. Устные рассказы Е.А.Сушковой 161
Е.А.Сушкова. Дневник за 1833 год 166
В.П.Желиховская. Лермонтов и Катерина Сушкова 216
Е.А.Ладыженская. Замечания на «Воспоминания» 222
Графиня Е.П.Ростопчина. Записка о Лермонтове 250
А.П.Шан-Гирей. М.Ю.Лермонтов 258
Эмилия Шан-Гирей. Воспоминание о Лермонтове 289

Именной указатель 297

Почитать Развернуть Свернуть

ЕКАТЕРИНА СУШКОВА (ХВОСТОВА)
ЗАПИСКИ


Некоторым друзьям моим решилась я прочитать отрывки из воспоминаний о моей жизни, которые я наскоро набрасывала в 1836—1837 гг. для единственной приятельницы моей Марьи Сергеевны Багговут, рожденной княжны Хованской.
По несчастью, записки эти остались у меня неоконченными — не успела я довести моих воспоминаний до конца, как получила неожиданное и горестное известие о внезапной кончине моего друга.
С помощью этих записок и моего журнала [т.е. дневника], который я вела, хотя и не очень аккуратно, в течение десяти лет, мне довольно легко будет исполнить теперешнее требование снисходительных моих друзей.
Я сознаюсь, что записки мои не довольно занимательны, чтобы возбудить общий интерес, но мне всегда казалось, что чтение о прежнем воспитании, о развитии ума, о постепенном расширении понятий — для многих читающих имеет более привлекательности, чем всевозможные вымыслы в романах и повестях; как бы то ни было, но в рассказах о действительной жизни часто встречаются мысли, чувства, которые представлялись уже многим и были многими испытаны; впечатления, даже происшествия, которые имели сильное влияние на жизнь, затруднения, чрез которые многие перешли, но не потрудились изложить их на бумаге, а я по себе знаю, как приятно встретить сочувственное или обстоятельное выражение того, что мы пережили. Итак, я решилась издать мои воспоминания; мне простят незатейливый мой рассказ за то уж только, что многие страницы его относятся к юношеской и светской жизни Михаила Юрьевича Лермонтова.
Многие убедятся, что Печорин и он так схожи, так слиты, что иногда не различишь одного от другого. Я не хотела бы ничем помрачить памяти любимого моего поэта, а главное, человека некогда особенно дорогого мне, и потому одна правда выльется из-под пера моего. Сердце у Лермонтова было доброе, первые порывы всегда благородны, но непонятная страсть казаться хуже чем он был, старание из всякого слова, из всякого движения извлечь сюжет для описания, а главное, необузданное стремление прослыть «героем, которого было бы трудно забыть», почти всегда заставляли его пожертвовать эффекту лучшими сторонами своего сердца.
1860, С.-Петербург.



ГЛАВА ПЕРВАЯ
1812—1820


Мое рождение — Кормилица — Бабушка — Фамильная генеалогия — Рождение сестры — Дуэль — Жизнь
в пензенской деревне — Прабабушка — Переезд
в Москву — Жизнь отца и судьба матери — Первая гувернантка — Разлука с матерью

Отец мой, служивший в ополчении, был еще вполне молодой мальчик, и очень хорошенький; мать моя Анастасия Павловна, из древнего рода князей Долгоруковых, была настоящая красавица и, по тогдашнему времени, редко образованная и развитая женщина*. Она основательно знала три иностранные языка, но любила более свой собственный; читала все, что попадалось ей под руку, и даже сама писала стихи; у меня до сих пор хранятся ее тетради с переводами в стихах из Томаса Мура, Юнга и даже Байрона.
Отец ее, екатерининский генерал, князь Павел Васильевич Долгорукий, женатый на княжне Монморанси** (отец ее был французским посланником в Вене, где Долгорукий был также посланником), долго не соглашался, чтоб его красавица дочь вышла замуж за бедного и незнатного ополченца, и очень желал выдать ее за сорокалетнего князя Голицына, но молодой и удалой ополченец больше нравился прекрасной княжне, и она поставила на своем.
Через год после свадьбы явилась я на свет. Я родилась в Симбирске, в 1812 году, 18 марта, но ознакомилась с родиной своей только по географическим картам да по семейным рассказам.
Трех месяцев была я разлучена с моими родителями; по службе своей отец мой был вынужден оставить Симбирск, мать моя поехала с ним, оба они препоручили меня попечениям дедушки моего Василия Михайловича Сушкова, бывшего тогда губернатором в Симбирске, и ласкам его дочерей, моих теток — Прасковье (оставила я ее в девицах) и Марии (впоследствии замужем за Николаем Сергеевичем Беклешевым) Васильевнам Сушковым.
Мою милую мать не утешила моя первая улыбка, не порадовал мой бессловесный лепет — я была с ней разлучена до двух лет.
Кормилица моя, женщина хитрая, бросила меня, семимесячную, больную, почти умирающую, и не имела ко мне жалости: она оклеветала перед дедушкой своего мужа и настроила старика, чтобы он отдал его в солдаты, уверяя и клянясь, что век будет служить ему усердно, лишь бы избавил ее от такого буяна и пьяницы; когда же все сделали по ее просьбе и наушничанью, она пришла к дедушке и бросила меня к нему на колени, сказав: «Муж мой солдат — стало быть, я вольная и больше не слуга вам».
С этими словами она выбежала из комнаты, и о ней больше ничего не слыхали и никогда более не видали ее.
Согласись же, Маша, не было ли все это предзнаменованием моей будущности и одиночества? Ты знаешь, как рано оторвали меня от матери и принудили скитаться по чужим углам; ты знаешь, как вполне безотрадна, тяжела и горька моя жизнь; ты также коротко знаешь и тех, с которыми обстоятельства заставляют меня жить; ты знаешь их образ мыслей, их понятия или, лучше сказать, совершенное отсутствие мыслей и понятий. Ты не раз видала, что все мои лучшие чувства, все благородные порывы души, все пылкие мечты молодости, всякое проявление ума и сердца, всякое горячее слово я должна таить от них, должна ежеминутно противоречить сердцу, рассудку, убеждениям, чтобы не быть в совершенном разладе с ними и, по большей части, ограничивать свой разговор односложными ответами.
«Держаться прямо, почти не улыбаться», — в этом-то, твердят мне, состоят скромность, достоинство и хорошее воспитание. А как часто хотелось мне высказаться, сдать с сердца то, что грызет его, и то, что волнует ум. Но, Маша, милая моя Маша, все бы это было ничтожно: я уже свыклась с моей бесцветной жизнью, я уже примирилась с моей незавидной долей, как с неизбежным злом, и, кажется теперь, все бы переносила безропотно, по привычке, если бы так недавно еще то чувство, в котором я полагала свое блаженство, которому предавалась всей душой, которое открыло мне значение и цену жизни, не было бы обмануто, осмеяно тем, о котором я и теперь еще плачу! Прости мне это невольное отступление, — продолжаю.
От двух до шести лет я жила в Пензе с отцом и матерью; это были единственные розовые дни моего детства.
Нужно ли тебе рассказывать, как росла я, окруженная заботливостью, взлелеянная ласками? Все в доме делалось для моего удобства и для моего удовольствия: напроказничаю, бывало, и мать скажет мне с улыбкой: «Не делай этого в другой раз», — да еще потреплет по щеке, поцелует меня. Даже отец на все жалобы и доносы на меня няни моей говаривал: «Оставьте мою вострушку, пусть порезвится», — и вострушка, ободренная безнаказанностью, мстила доброй своей няне, восьмидесятилетней Анне Мелентьевне, непослушанием, новыми подвигами резвости, а еще чаще поддразниванием и называнием ее «пересказчицей». Редко дети понимают жестокость своего обращения с нянями и поймут ее уж слишком поздно, когда нет возможности загладить прошедшее. Однако же, несмотря на упреки совести против моей доброй няни, ничто не изгладит и не заменит мне отрадных воспоминаний детства и неограниченной любви и заботливости моей матери. Счастливое, беззаботное время! Скоро, слишком скоро оно миновалось, но на веки врезалось в душе; память о нем часто томит меня не только сожалением, но и отчаянием. Как незакатная звезда, не померкнет оно на горизонте моих воспоминаний, где уже многое задернулось черной тучей опытности и несправедливости!
С каким сладостным упоением и как часто переношусь я в Пензу, в наш крошечный, хорошенький, деревянный домик на Большой Московской улице, окруженный запущенным садом. Дом отделялся от улицы густым палисадником, где разрослись на просторе черемуха, сирень и шиповник; ветви их затемняли окна и скрывали улицу, что мне так же не нравилось, как и огород; я любила сидеть на окошке, смотреть на прохожих, следить за всеми происшествиями на лице, по которой в хорошую погоду тонули в песке, а в дурную вязли в грязи и пешеходы, и экипажи, хотя экипажи, в особенности кареты, были тогда редкостью в Пензе, и ни один бывало не проедет, не возбудив общего любопытства и различных предположений: как и зачем едут такие-то, почему не заехали туда-то и не случилось ли чего там-то?
Более всех экипажей производила фурор огромная желтая карета бабушки моей Екатерины Васильевны Кожиной (рожденной княжны Долгорукой), запряженная четвернею с двумя лакеями на запятках; один из них растворял с громом дверцы, с треском откидывал ступеньки, а другой раболепно расстилал коврик у подъезда под ноги ее бывшему сиятельству. Бабушка воспитывалась в Смольном монастыре и принадлежала, кажется, к числу воспитанниц первого выпуска; она очень гордилась своим воспитанием и своим происхождением; одним словом, она была вычурна, холодна, почти неприступна, и хотя, навещая мою мать, она привозила мне карамельки и красные яблоки, я не очень ее любила: она никогда не ласкала ме¬ня, — а детей только и привязывает мягкость сердца, которую они предугадывают по чутью. Меня тоже часто возили к бабушке. Как теперь смотрю я на нее: она поздно вставала, почти перед самым обедом, чесалась и мылась в постели; вместо мыла употребляла мякиш черного хлеба; зато кожа у нее была удивительно нежна и тонка. В этой же постели кушала она чай. Живо помню и ее огромный чайный ящик, в котором она тщательно хранила чай, сахар, кофе и даже сухари, но какие это были вкусные сухари! Что за праздник бывало, когда она расщедрится и попотчует меня сухариком; мне кажется, она никогда никому их не предлагала — даже матери моей.

[Анекдоты о скупости Е.В.Кожиной вошли в «Воспоминания» А.М.Фадеева, женатого на ее родной племяннице: «Екатерина Васильевна Кожина, воспитанница Смольного монастыря и бездетная вдова, — женщина умная, но несколько причудливая и неподатливая. Ее состояние было несравненно в лучшем положении, нежели у братьев и матери, но зато расчетливость ее, или даже скупость, составляя отличительную черту ее характера, служила источником многих курьезных анекдотов, вероятно, до сих пор памятных в Пензе. Раз в год, на свои именины, в Екатеринин день, она давала в Пензе бал, на котором не было других конфет, кроме как собранных ею в продолжение целого года на других балах, для чего и носила она всегда огромный ридикюль. На одном из таких ее балов красовался в числе угощения, на подносе с конфетами, большой сахарный рак, который тотчас же был узнан прежним его владельцем, князем Владимиром Сергеевичем Голицыным, так как был прислан ему с другими конфетами, выписанными из Москвы для его бала, за несколько месяцев перед тем. Голицын подошел к подносу, взял своего рака и с торжественным возгласом: «Мое — ко мне!» опустил его к себе в карман. Эта проделка хотя несколько сконфузила хозяйку, но ничуть ее не исправила». С гораздо более теплым чувством поминает Е.В.Кожину волочившийся за нею в дни своей молодости Ф.Ф.Вигель.]

Носила она почти всегда белый капот, кругленький батистовый чепчик с такими же завязками, из которых сооружался огромный бант напереди; домашнюю турецкую шаль с мелкими пальмами; в гостях желтую турецкую шаль с крупными пальмами. После обеда она усаживалась на канапе, подогнув под себя ноги, пододвигала старинный столик из разноцветного дерева, с медной решеткой кругом, округленный с боков и вырезанный полукругом напереди, и до самого чая раскладывала grand patience.
Иногда вечером угощала она нас доморощенными музыкантами и певцами; я очень помню одну из певиц — Аксюшу: как нравилась она мне, когда, жеманясь и поднимая глаза к потолку, беспрестанно поворачивала головой, точно фарфоровый мандарин; по моему понятию (конечно, тогдашнему), она с особенным чувством певала «Среди долины ровные», так что я бывало расплачусь, просто разревусь, и этим скандалом оканчивался домашний концерт.
По самым торжественным дням в семействе, в большом зале с колоннами и хорами, устраивались театры; актерами были те же певцы и певицы, музыканты тоже зачастую перебегали из оркестра на сцену, переменяя, по обстоятельствам, смычок на шпагу или на палку.
Покойный муж бабушки ввел в ее дом все эти полубоярские затеи, а бабушка, несмотря на свою скупость, продолжала начатое им, в память ли о нем, или скорее для того, чтобы не совсем забыть его, — не знаю; а слыхала только, что бабушка с ним была очень несчастлива и была рада-радехонька, что избавилась от него. Да уж так ведется в свете — живому противоречат, а умри только, все выполнят по его желанию, всякого умершего готовы ввести в список святых.

[«Замужество ее уже не в молодых годах, — как отмечает в своих воспоминаниях А.М.Фадеев, близко знавший Е.В.Кожину, — произошло единственно из расчета, в котором она горько ошиблась.]
Старый помещик Кожин слыл за богатого человека, жил роскошно, давал балы, пиры, держал свой оркестр музыки, домашний театр с труппою из крепостных людей, увеселял и удивлял губернскую публику своей широкой жизнью, которая ввела в заблуждение и нашу тетушку, составившую себе преувеличенное понятие о его состоянии. Вследствие этого заблуждения случился неожиданный результат: княжна Екатерина Васильевна Долгорукая пожелала присоединить богатства помещика Кожина к своему хотя не особенному, но довольно кругленькому имуществу. Кожин же, расстроив совершенно свои дела, разоренный, — чего никто не подозревал, — считая княжну Екатерину Васильевну скупой, богатой женщиной, гораздо богаче, нежели она была в действительности, желал ее состоянием поправить свое. Так они и поженились, со строжайшим условием с ее стороны жить на разных половинах и абсолютно в братских отношениях; это, в их пожилом возрасте, не могло, конечно, составить особенной жертвы. Кожин оказался почти без всяких средств, а супруга, разумеется, не дала ему ни копейки для поправления оных. Последовало обоюдное разочарование.
Но, как дама с характером и энергией, она не упала духом и немедленно приняла решительные меры: разогнала музыкантов и актеров, уничтожила всю роскошную обстановку его прежней жизни, прекратила безвозвратно все увеселительные проделки, прибрала к рукам все, что было возможно, и, главнейшим образом, его самого. Затем, Кожин, недолго насладившись счастием супружеской жизни, поспешил оставить ее вдовой, о чем она нисколько не горевала. Много историй в этом роде рассказывали о Кожиной, что не мешало, однако, ей быть по-своему ласковой, приветливой, умной, вполне светской и очень приятной старушкой, хотя в отношении денег крайне неподатливой».]

В спальной у бабушки по стенам были развешаны портреты всех возможных князей Долгоруких и князей Ромодановских. Более всех памятны мне черты и одежды Кесаря Ромодановского и князя Якова Долгорукого в напудренных париках и бархатных кафтанах; да еще какой то князь Долгорукий, бледный и худой, в монашеской одежде, — вид его наводил на меня ужас, и я всегда старалась усесться спиной к нему. Бабушка любила толковать о своих предках, об их роскошном житье, об их славе, богатстве, о милостях к ним наших царей и императоров, так что эти рассказы мало-помалу вселили во мне такую живую страсть к ним или, лучше сказать, к их титулу и их знатности, что первое мое горе было то, зачем я не княжна; бабушку очень радовала моя благородная гордость — так величала она мою непростительную глупость.
Второе мое горе была та минута, в которую объявили мне, что мать моя дарит меня сестрой Елизаветой*. Мне не было еще четырех лет, а я как будто и теперь еще чувствую, как болезненно сжалось мое сердце тогда; я предугадала, что ласки и заботливость матери будут разделены между мной и нежданной мною сестрой; да, и тогда, когда я еще ничего не понимала, ничего не умела обдумывать, и тогда я хотела быть любимой без раздела. Я на цыпочках вошла я темную комнату моей матери, робко поцеловала ее и, зарыдав, стала уверять ее, что Лиза никогда не будет так любить ее, как я, и не будет так послушна, как я. Мать моя приласкала меня и успокоила, сказав, что она для меня же подарила меня сестрой, чтобы мне не скучно было все одной играть, что я должна ее любить и даже заботиться о ней, потому что она так еще мала, что не умеет ни говорить, ни ходить, ни кушать, как я, а что она сама и отец будут одинаково нас обеих любить и ласкать. Несмотря на это уверение, я все девять дней не отходила от постели матери, держала с ней строгую диету, караулила, чтобы она маленькую соперницу не ласкала больше меня, но мало-помалу ревность моя утихла и я сама стала няньчить, целовать сестру, плакала, когда ее пеленали, и не только не огорчалась, когда ее ласкали, но сама просила, чтоб ею побольше занимались и поскорее выучили говорить и бегать.
Крестной матерью сестры была бабушка Екатерина Васильевна; и меня тоже поставили у купели с каким-то мальчиком. Я так возгордилась положением своим крестной матери, что мне показалось, будто в этот день я выросла по крайней мере на аршин.
Не прошло года после рождения Лизы, как один раз ночью я была пробуждена громким голосом отца и рыданиями матери; я вскочила с постели, хотела бежать к ним, но остановилась у дверей при этих словах отца: «И вот за что я умру». Я вскрикнула, они подбежали ко мне; я неутешно плакала, повторяя: «Я не хочу, чтобы папа умер». Я старалась вырвать из рук его белую длинную перчатку. Они оба мной занялись, целовали, ласкали меня, надавали мне сластей и игрушек. Я скоро утешилась, не понимая угрожавшей опасности; меня опять уложили и я преспокойно уснула.
Завидный возраст! Одни забавы и удовольствия запечатлеваются в памяти; горе же скользит, не уязвляя сердца, не оставляя, как впоследствии, неизгладимых следов.
На другой день отца моего не было за утренним чаем; мать моя была очень расстроена, при малейшем стуке вздрагивала, подбегала к окну и даже часто принималась плакать, но удерживалась для меня, потому что я, лишь только увижу ее слезы, и сама примусь плакать, хотя и не знала причины горя.
Бедная, несчастная моя мать! Много она претерпела в своей жизни. Единственное ее утешение было просиживать целые ночи у моей кроватки, держать меня за ручонку и тихо повторять молитвы. Не надолго оставили ей и эту отраду: под предлогом ее расстроенного здоровья обеих нас отняли у нее. О, как я любила, как я люблю мать мою! Как свято чту ее память, с каким благоговением припоминаю каждое ее слово!
Во время обеда нашего возвратился отец; платье его было разорвано, обрызгано кровью, рука подвязана, и сам он такой бледный, такой страшный, что я боялась подойти к нему и стояла, как окаменелая, посреди залы. Матушка при виде отца вскрикнула и упала на пол; он в изнеможении опустился на ближайший стул. Эта страшная сцена имела на меня большое влияние; даже и теперь не могу без трепета о ней вспомнить, и одно слово дуэль наводит на меня ужас*.
Дня через три после этого происшествия произошла большая перемена в нашем житье: отец куда-то уехал, а матушка с обеими нами переехала в большой дом к бабушке Екатерине Васильевне. Это было весной. Как мне жаль было покинуть наш домик, хотя он был и маленький, но при нем был большой сад, а я с утра до ночи бегала и играла в нем; у бабушки сада совсем не было, а в большой зале с хорами мне что-то было страшно: в ней так громко раздавались мои шаги и мой голос. Мать позволяла мне играть на дворе, но только тогда, когда почивала бабушка, потому что та не позволяла матери баловать меня, а, по ее мнению, дать девочке подышать чистым воздухом называлось неприличным баловством. По вечерам я ходила с матушкой гулять в губернаторский сад или по улицам. Как до сих пор я живо помню мою милую Пензу и наш домик и бабушкин дом на горе на площади; собор против самых ее окон; по левую сторону каменный губернаторский дом, по правую — гауптвахту, а подальше спуск к оврагу, где было устроено что-то вроде городского гулянья; и как мне все кажется милым и грациозным в этом далеком, милом прошедшем! На деле, вероятно, не то, а, может быть, прелестная Пенза моих детских воспоминаний едва ли лучше запустелого и почерневшего Пскова.
Когда отец оправился от своей раны и дело о дуэли совершенно кончилось, т.е. он вышел из-под ареста, мы поехали в деревню матери моей — Знаменское. Тут зажили мы тихо, приятно, даже весело. В это только время помню я мать мою спокойную и счастливую; она много читала, писала, работала, шутя стала учить меня читать и писать.
У нее была своя метода: даст, бывало, мне несколько вырезанных букв, сложит слова: папа, мама, Лиза; растолкует мне, как произносить, как складывать их, смешает буквы, и я над ними и начинаю трудиться. Когда привыкну складывать, она мне покажет, как надо их писать на бумаге; таким образом очень скоро выучилась я и читать, и писать. С каким, бывало, восторгом я отыщу в ее книге то слово, которое я умела составить; мне кажется, я не больше недели училась, как уж начала читать «Золотое зеркало». Прежде, бывало, матушка прочитает мне вслух, с расстановкой, одну сказочку, потом я. Помню, как отец удивился моему чтению; он редко бывал с нами: с утра уходил или на охоту, или на рыбную ловлю, и не имел понятия о наших занятиях; ему было так приятно, что я без запинок читала, что он даже прослезился, и я убедилась, что я просто маленькое совершенство.
Странное было у меня чувство, когда мной были довольны и хвалили меня: мне казалось, что я так и приподнималась от земли; я будто чувствовала, что расту и вытягиваюсь; бросалась к зеркалу, — но, увы! — увидав себя все такою же крошкой, делалась грустна, сознавая, что никакой перемены не случилось со мной и что, стало быть, никто и не заметит, как мать моя и отец довольны мною.
Не раз слышала я, как в разговорах бедная мать моя уговаривала отца остаться на несколько лет в деревне, чтобы посвятить себя совершенно моему и Лизиному воспитанию и приведению в порядок запутанных дел по имению. Как жаль, что отец не согласился на это естественное желание жены; как бы участь всех нас была различна, если бы он согласился на ее убеждения и отказался бы от светского угара, а главное, от своих светских приятелей.
Соседи очень любили мою мать и часто приезжали гостить к нам. Я всегда ожидала их с большим нетерпением: они привозили мне лакомств, игрушек, а сверх того, когда их много собиралось, то затевались разные игры, горелки, жмурки, а самым любимым удовольствием моим были прогулки на сенокосы и в лес за грибами и ягодами. Особенно меня приводили в восхищение огромные дроги, учрежденные для подобных parties de plaisir. На них рядом усаживалось человек двенадцать, и тут не обходилось без смеху и споров, как кому сидеть. Я всегда усаживалась первая и крепко держалась за кушак кучера. Впоследствии мне ни¬где не случалось ни видеть, ни кататься на таких дрогах. Экипаж этот, конечно, не слишком удобный, принадлежал ли исключительно пензенским обычаям, или вывелся из употребления по утонченности вкуса, или из пустого жеманства, — не знаю, а хотелось бы мне еще раз покататься на дрогах; есть, правда, дроги, на которых и меня свезут, и чем скорее, тем лучше!
Мать моя часто гуляла по деревне и всегда брала меня с собою; она разговаривала с мужичками, шутила с бабами, навещала больных, составляла сама для них лекарства, посылала им чаю и сахару. Мне позволялось иногда бегать с их девочками и ходить с ними в лес: они набирали мне ягод, цветов, грибов, некоторые влезали на деревья и доставали птичьи яйца; за такие сокровища я наделяла их своими игрушками и старыми платьями.
Мы все жили в небольшом, но очень хорошеньком новом доме, а огромный старый, почти развалившийся дом занимала моя прабабушка, княгиня Анастасия Ивановна Долгорукая, рожденная княжна Ромодановская, и ни за что не соглашалась перейти в новый. Тогда я никак не понимала, почему ей так нравится этот обвалившийся дом, с уродливыми подпорками, с покривившимися стенами, с огромными печами и с такою тяжелою мебелью, что я не могла передвинуть ни одного стула; но потом и я поняла, как трудно расставаться с теми стенами, где мы были счастливы! Воспоминания и привычка заменяют счастье.
Прабабушке было более 100 лет; она была маленькая, худенькая старушка, но еще очень бодрая, нисколько не взыскательная и большая охотница рассказывать про былое время. Личико ее было маленькое и все в морщинах, но очень белое, а большие и еще ясные голубые глаза так ласково, с такой добротой смотрели на меня; нечего и говорить, как баловала, как нежила она меня, — ее первую правнучку. Сама она воспитывала мою мать, за то и матушка совершенно посвятила себя ей и, чтоб жить с нею в деревне, много перенесла она несправедливых попреков и вспышек от моего отца. Бедная прабабушка в жизни своей, можно сказать, перешла через огонь и воду.
Из древнего и богатого рода князей Ромодановских-Стародубских-Ладыженских она перешла в еще знатнейший род князей Долгоруких. В молодости и судьба, и лю¬ди — все ей улыбалось, а под старость все вдруг ей изменило. Она была расточительна, имение продала, деньги истра¬тила и все вокруг нее переменилось. Светские друзья изредка еще навещали ее, а когда прабабушка с горя уехала в деревню, так они ее и совершенно забыли; одна добрая моя мать осталась ей единственным утешением, заботливым другом и ухаживала за нею, как самая нежная дочь. Бабушка Екатерина Васильевна, дочь ее, была ей почти как чужая; верно, по скупости своей она не могла ей простить растраченное богатство. Дедушка князь Павел Васильевич и брат его князь Сергей часто навещали старушку и по целым неделям гостили у нас.

[«Князь Павел Васильевич Долгорукий, — вспоминает о деде Хвостовой близко знавший его А.М.Фадеев, — скромно проживал по соседству от родителей в своем небольшом именьице из ста душ крестьян. Он был пожалован офицерским чином еще в колыбели; служил всегда в военной службе, участвовал почти во всех походах и военных делах того времени и мог бы сделать блестящую карьеру, если бы не вышел в отставку в чине генерал-майора в начале царствования императора Павла, не желая брать на себя выполнение вводимых строгостей по отношению к подчиненным и разных суровых мер в военной дисциплине, чем возбудил неудовольствие императора, который его очень любил и знал с детства. Потом князь Павел Васильевич неоднократно получал приглашения продолжать снова службу, но уже не желал возобновлять ее. Он был человек далеко не заурядный, отличавшийся высокопросвещенным умом и многосторонними специальными познаниями, пользовавшийся большим уважением всех знавших его. Все свое свободное время проводил он за серьезными занятиями в своей громадной библиотеке, составленной преимущественно из книг ученого содержания, по всем отраслям знания и всяких языков. Он хорошо знал несколько древних и новых языков и совершенно свободно изъяснялся на них. Деревенская жизнь не прервала его отношений к большому свету; близкие родственные и дружеские связи его с знатнейшими домами обеих столиц поддерживались постоянными сношениями и перепиской. Затрачивая значительную часть своих умеренных доходов на книги и разные научные предметы, он должен был ограничивать себя во всем остальном. Одевался очень просто, даже бедно...»]

Кстати, я расскажу анекдот о роскоши прабабушки. Во дни своей блестящей молодости она была не из последних красавиц при дворе Елизаветы Первой: экипаж ее был одним из самых богатых, карета вся вызолоченная, обитая парчой с жемчужными кистями. Однажды на гулянье лакей остановил карету, чтобы поднять одну из жемчужных кистей, за которую он держался. Княгиня так на него разгневалась, говоря, что «неуч срамит ее на весь город из-за такой дряни», — что, приехав домой, тотчас же сослала его в свою пензенскую деревню.
Я по целым дням дежурила у прабабушки; в хорошую погоду гуляла с ней по саду или, усаживаясь у ног ее на крылечке, ведущем в сад, слушала, как она мне читала своим дребезжащим и слабым голосом евангелие и жития святых. Слова эти глубоко врезались в сердце мое и заронили в него зерна религии. Тогда же я слушала их как бы без внимания, играя в куклы или строя карточные домики; но потом, когда мне пришлось искать утешение в одной религии, я созналась, что внушениям и наставлениям прабабушки я обязана той отрадой, тем успокоением, которые во всех неудачах, во всех несчастиях мы находим в одной молитве и в одной теплой вере, что все мирское не вечно, что блаженство — не удел земли и что лучшее ожидает нас за гробом.
В дурную погоду моя главная квартира переносилась к огромной лежанке, возле которой прабабушка всегда сидела, и тут удовольствия наши были очень разнообразны: мы играли в дурачки, расставляли солитер и снимали кольца с меледы. Как мне жаль, что я тогда не умела оценить всей кротости, всей доброты моей столетней старушки. Я вполне была уверена, что не она меня, а я ее забавляла; а теперь с каким умилением я вспоминаю о всех этих мелочах, а главное о том, как все родные моей матери любили и лелеяли меня.
Один раз утром в доме прабабушки выкинуло из трубы; опасности никакой не было; матушка старалась растолковать мне это и послала меня к ней, приказывая развлечь ее разговорами, ласками, и строго запретила мне упоминать о пожаре.
Но суматоха на дворе, беготня людей так меня встревожили, что я, совсем перепуганная, вбежала к прабабушке; она сидела за чайным столиком, хотела по обыкновению и меня напоить чаем, но я ничего не понимала и на все ее ласки, на все ее расспросы со слезами твердила ей: «Мы горим, мы сгорим, бабушка; все нас бросили, мы одни в доме, а дом наш горит». Прабабушка встревожилась, вскочила, я подхватила ее под руку, даже не подала ей обыкновенную ее опору — палку, и опрометью сбежали мы с ней с крыльца, тоже бегом пустились с ней по двору, но у обеих нас силы были небольшие, и посреди двора мы упали от изнеможения, а между тем огонь уже потушили. Не помню, побранила ли меня матушка за мое непослушание.
Вскоре после этой тревоги, ночью, в нескольких шагах от дому загорелась наша церковь; я проснулась от того, что в комнате от пламени было светло как днем, и от не¬обыкновенного шума на дворе. Вся дворня, все мужики были на ногах; кто бежал с ведром, кто с лестницей, били набат; матушка занималась только мной, боясь, чтобы меня не перепугали, а я и не думала об испуге; необычайный свет от пожара, толпящийся народ придавали праздничный вид всей деревне. Не понимая ни опасности, ни убытка, я весело смотрела на разрушавшуюся церковь. Пожар этот был умышленный: дрянной семинарист, сын нашего священника, рассердился на отца и выдумал этим святотатством отомстить ему, поджег церковь, но сперва запер все двери, забросил ключи с злым намерением, чтобы ничто не уцелело в храме Божием. И он достиг своей цели, все было поглощено пламенем; несмотря на усердие крестьян, не успели спасти ни одной иконы. Вот как люди обдуманно делают зло; добрые же их дела почти всегда остаются недоконченными.
Зимой 1817 года, по желанию отца, мы поехали в Москву. Тогда я не умела и не могла оценить всей религиозной прелести нашей древней столицы и никакого внимания не обратила на Кремль, но с восторгом рассматривала пестрые вывески магазинов, гостиниц, трактиров и кондитерских. Помню, что московская жизнь произвела на меня грустное впечатление — я бы сейчас же с радостью согласилась возвратиться в Знаменское слушать рассказы бабушки и играть на дворе в снежки с моей ровесницей Машуткой. Долго тосковала я по ним обеим; но горе мое, как и все детские ощущения, скоро изгладилось, а когда родные наши навезли мне не виданных до тех пор игрушек и модных нарядов, так я и совсем утешилась; игрушки я все отдала Лизе, но зато все платья, платочки хотела забрать себе. Ужасно любила я наряжаться: не отойду бывало от зеркала; если мне пришпилят лишний бантик, так любуюсь и собой, и им. Нехорошо, если рано втолкуют девочке, что она почти красавица: не понимая вполне, что значит быть красавицей, считаешь себя во всем лучше других и тем заготовляешь себе для будущего много разочарования и горя.
В вихре большого света мои родители скоро распростились с мирным семейным счастием. Отец почти не жил дома; матушка сначала грустила, плакала, потом и сама стала искать развлечения, все чаще и чаще выезжала; родня у нее была богатая, знатная, и она незаметно тратила на свои п

Дополнения Развернуть Свернуть

Именой указатель

 

 

Алексеев А. — 80, 196
Алексеев Н. — 78—80, 94
Алопеус — 280
Анна Мелентьевна — 23, 42, 43, 225
Аничков — 17
Аракчеев — 236
Арнольди И. — 286
Арнольди Л. — 286
Арсеньева Е.А. — 82, 83, 89, 250, 255, 259, 260, 261, 268, 275, 295
Ахилл (слуга Лопухина) — 193, 194, 196, 202, 214

Багговут — 13, 19
Байрон — 83, 236, 251, 262
Бандре-дю-Плесси — 223—225
Барант де — 162, 255, 284
Баратынский — 131
Барбье — 283
Батюшков — 261
Беклешов А. — 56, 57, 227
Беклешов Н. — 39, 54, 58, 60, 61, 67—69, 99, 234, 235, 239
Беклешова М. — 22, 39, 49, 52—62, 67, 68, 73—75, 99, 103, 106, 107, 110, 112, 115—121, 131, 143, 152, 155, 156, 207, 208, 218, 225, 234, 239, 240, 248, 249
Беклешова У. 56—58
Беме Я. — 227
Бенкендорф — 290
Бернарден-де-сен Пьер — 49, 50
Бернов — 226
Бирон — 224
Блаватская — 11
Бомарше — 49, 50
Боссюэт — 54
Брискорн — 72
Буткова — 225
Быховец — 293

Васильчиков — 292—295
Верещагина — 16, 80—84, 89, 95, 101, 107—109, 111—118, 123, 124, 179, 184, 186, 188—191, 193, 195, 196, 198—200, 204—207, 211, 220, 221, 240, 265
Верзилины — 287
Вигель — 25
Вигилянский — 157
Виньи де — 281
Висковатов — 16, 166
Витте Е. — 223
Витте С. — 11
Вольтер — 49, 54
Вонлярлярский — 268
Вяземские — 226

Ган — 11, 13, 223
Гейне — 283
Гете — 272
Глебов — 293—296
Гоголь — 285
Голицын А. — 107
Голицын В. — 25
Головин — 102—106, 121
Горчакова — 38, 39, 44, 48, 49, 63
Грибоедов — 89, 263
Гюго — 122

Давыдов — 260
Данте — 246
Дантес — 257
Деборд-Вальмор — 131, 242
Депрерадович А. — 167, 168
Депрерадович Н. — 73
Державин — 261
Дмитриев — 261
Дмитревский — 292, 293
Долгорукая — 31—34, 57, 228, 229
Долгорукий И. — 11
Долгорукий П. — 21, 22, 32, 119, 223, 224, 230
Долгорукий Р. — 72,73, 105
Долгорукий С.В. — 32, 57
Долгорукий С.Г. — 224
Долгорукий Ю. — 38, 63
Долгорукий Я. — 27
Друцкой-Соколинский — 70, 71, 106
Дубельт — 275
Дудышкин — 264, 265
Дурново — 247
Дюма — 256

Жандр — 274
Жанлис — 50
Желиховская — 11, 18
Жуковский — 251, 261, 279, 280

Захаржевский — 283
Зельмиц — 290, 293
Зенеида Р-ва — см. Ган
Зиновьев — 261

Иогель — 240

Калачевский — 66, 67
Карамзин — 257
Карлгоф — 196
Киндякова — 183, 185, 199
Клодина — 186, 190, 195
Кожина — 24—28, 32, 43, 47, 230
Козлов — 261
Кологривов — 226
Кологривова — 64, 226
Кондоиди — 225
Корнель — 54
Краевский — 274
Кривопишин — 275
Кристина Осиповна (няня Лермонтова) — 260
Крон де — 227
Крылов — 261
Купфер — 167, 168, 172, 174, 175, 176, 202, 207
Кутузов — 224

Ладыженская — см. Сушкова Ел.
Ладыженский — 58, 59, 100
Ламартин — 83, 198, 201
Ларошфуко — 7
Левис —260
Лермонтов — 45, 81—97, 101, 111, 114, 125—165, 216, 218—221, 236—296
Лобанов-Ростовский — 95
Ломоносов — 261
Лонгиновы — 169
Лонгинов — 179
Лопухин — 108—119, 122—150, 185—195, 198, 200—218, 238, 239, 245
Лопухина — 123, 263, 270, 279
Лутковский — 164

Максютовы — 260
Мартынов — 162, 164, 245, 257, 287, 288, 291—295
Мартьянов — 16
Матвеева — 59, 60, 68, 69, 120, 225, 226
Меринский — 163
Миллер — 120, 121
Михайловский-Данилевский — 226
Михайловский — 17
Мольер — 49
Монморанси — 21, 22, 224
Мур — 236, 262
Муравьев — 281, 295

Нейман — 17
Неклюдова — 225

Обухов — 280
Одоевский — 279, 286
Озеров — 261
Оммер-де-Гелль Адель — 18
Ортенберг — 196

Панчулидзева — 245
Пашковы — 180, 181, 199
Пелагея — см. Анна Мелентьевна
Пестель — 72, 94, 95, 103, 215
Петрарка — 246
Потемкина — 44, 45
Пушкин А. — 163, 251, 253, 261, 274
Пушкин Л. — 291
Пыпин — 16

Радклиф — 50
Раевский — 273—275
Расин — 54
Рейнгардт — 55
Рессегье 140
Ромодановский — 27
Ростопчин — 107, 180, 181
Ростопчина — 10, 11, 18, 90, 107, 108, 179—182, 188, 192—195, 244
Ротшильд — 224
Рубец — 169
Руссо — 49

Сабурова — 190
Сведенборг — 227
Семевский — 15, 17, 247
Симанская — 247
Скотт — 262
Скрипицына — 225
Смирнов — 204
Смирнова — 279
Старов — 163
Столыпин А. — 268, 273, 288, 292, 293
Столыпин Д. — 280
Столыпин Н. — 89, 263, 286
Столыпина — 82, 206, 240
Строев — 73
Суворов — 224
Сушков Александр — 21, 23, 27—30, 35—37, 40—48, 60, 97, 100, 231, 232, 236
Сушков Андрей — 123, 184, 188, 243—245
Сушков В. — 22, 39
Сушков Д. — 11, 192
Сушков Н.В. — 11, 16, 46, 47, 60, 65, 66, 118, 124, 138, 139, 184, 225, 227, 231, 240—242
Сушков Н.Н. — 245
Сушков П. — 80, 81, 194, 195
Сушков С. — 195, 237
Сушкова А.П. — 21—23, 27—32, 35—48, 53, 61—64, 226, 230—233
Сушкова А.С. — 152, 153
Сушкова Ел. — 16, 18, 27, 28, 60, 119, 123, 131, 171, 177, 178, 187, 197, 198, 222, 223
Сушкова М. — см. Беклешова М.
Сушкова П.В. — 22, 48, 49, 74, 78, 89, 119, 123, 189, 202, 203, 208, 243, 244
Сушкова П.М. — 49—52, 107, 244
Сушкова С. — 53, 54, 237

Талейран — 224, 236, 280
Трубецкая — 44, 48, 49
Трубецкой С. — 287, 291
Тургенев — 234

Урусова — 244

Фадеев А. — 11, 25
Фадеев Р. — 11, 223
Фадеева Е. — 25
Фадеева Н. — 16, 166, 223, 224
Фее — 88
Фильд — 55
Фомина — см. Матвеева

Хвостов — 12, 72, 103, 121, 122, 161, 162
Хитрово — 78, 200, 244
Хованский — 191

Чавчавадзе — 282

Шан-Гирей А. — 18, 258, 259
Шан-Гирей Э. — 18, 289—291
Шатобриан — 49
Шведе — 288
Шенье — 283
Шиллер — 251
Шишков — 133, 134
Шкурин — 69, 70, 99, 100, 174
Штейбельт — 55
Шувалов — 17

Щербатова — 164, 182

Эйхенбаум — 17
Эссен — 238

Юнг — 21
Юрьев — 272
Юрьевич — 155, 156
Юрьевы — 260

Яковлев — 130


Capet — 260
Gindrot — 261
Winson — 262

Рецензии Развернуть Свернуть

Сушкова Е.А. Записки.

00.09.2004

Автор: Мужское—женское
Источник: Мужское—женское


Екатерина Сушкова — предмет первой юношеской влюбленности Михаила Юрьевича Лермонтова, адресат многих его стихов и прообраз княгини Литовской. В свое время публикация ее «Записок» вызвала в обществе бурю негодования. Все знали, как подло и жестоко поступил поэт с Екатериной Александровной, добившись ее любви, а потом дискредитировав в глазах светского общества. Существовали его собственные письма, где он весело излагал подробности этой своей «шалости». Но ранняя трагическая гибель гениального Лермонтова сделала его фигурой священной, поэтому о недостатках его, прямо скажем, многочисленных, говорить считалось просто неприлично. Воспоминания Сушковой дышат искренностью и еще не забытой любовью к Лермонтову, однако обида и боль из-за его жестокого, ничем не оправдываемого поступка терзали ее даже спустя многие годы. В книге приводятся также воспоминания других лиц об «эпизоде с Сушковой», разные взгляды на происшедшее.

[Без автора]

00.00.2005

Автор: Борис Соколов
Источник: Первое сентября, № 13


Литература о Лермонтове пополнилась двумя основательно забытыми и давно не переиздававшимися интересными книгами. Это — воспоминания возлюбленной поэта Екатерины Сушковой (Михаил был увлечен ею в юношеские годы и в 1830 году удостоил ее специальным "Сушковским циклом" стихов) и биография Лермонтова, написанная Павлом Висковатым — первая полная биография поэта, увидевшая свет еще в 1891 году. Этой биографией завершилось первое Полное собрание сочинений Лермонтова, подготовленное Висковатым к 50-летию гибели поэта. Материалы же к биографии автор собирал в течение 12 лет, и многие мемуары и документы были впервые введены им в оборот. Как подчеркивает Висковатый, "каждый великий поэт и писатель является продуктом не только жизни, но и литературных токов, родных и чужеземных. Касаться этих токов в своей книге я мог лишь слегка и намеками". Сушкова, чье сочинение в последний раз было подготовлено к печати Ю.Г. Оксманом в 1928 году, сообщает, что с Лермонтовым они "холодно расстались", а потом Михаил Юрьевич отразил их историю в незаконченном романе "Княгиня Лиговская". Любопытно, что в издании 1928 года в качестве приложения были помещены письма Адель Оммер-де-Гелль, о чем и сообщает Оксман в предисловии. В настоящем издании они выпущены, несомненно, потому, что сейчас все лермонтоведы признают их подделкой, принадлежащей перу П.П. Вяземского. Вероятно, такое изъятие правомерно, но его надо было оговорить при публикации, а то у читателя может сложиться впечатление, что он держит один к одному в своих руках издание 1928 года. Отмечу, что в качестве приложений к "Запискам" Сушковой помещены устные рассказы Сушковой, записанные М.И. Семевским, ее дневник за 1833 год, воспоминания В.П. Желиховской о Лермонтове и Сушковой, воспоминания Е.А. Ладыженской, Е.П. Ростопчиной, А.П. Шан-Гирея и Эмилии Шан-Гирей, помещенные еще в первое издание, подготовленное М.И. Семевским в 1870 году. По поводу этих мемуаров, равно как и писем Оммер-де-Гелль, Оксман заметил, что "к этим данным светского фольклора мы подходим с точки зрения не фактической их достоверности, а лишь исторической характерности". Сушкова характеризует поэта как человека с добрым сердцем, у которого "первые порывы всегда благородны, но непонятная страсть казаться хуже, чем он был, старание из всякого слова, из всякого движения извлечь сюжет для описания, а главное, необузданное стремление прослыть "героем, которого было бы трудно забыть", почти всегда заставляли его пожертвовать эффекту лучшими сторонами своего сердца". Висковатый же гораздо более благожелательно настроен к своему герою. Думаю, что знакомство с двумя этими книгами и позволит получить более объективный портрет поэта. Висковатый полагает, что "чем моложе и, следовательно, несдержаннее был Лермонтов, тем больше ощущалась рознь между ним и большинством современников, тем более ненавидели его с ним сталкивающиеся шаблонные люди". В этом Павел Александрович видит трагедию поэта, хотя и полагает, что "с годами это сгладилось бы настолько, насколько поэт, пришедший в гармонию с собою, реже бы спускался с высот своей идейной жизни, менее сталкивался бы с ними". В книге подробно излагается история роковой дуэли, причем Висковатый подчеркивает, что все рассказы о глубоком покаянии Мартынова и ежегодное посещение им могилы поэта в Тарханах — это всего лишь фантазии мартыновских защитников. Сам же биограф доказывает, что Мартынов был на лермонтовской могиле всего один раз, и то проездом. В то же время Висковатый уверен, что бывший друг Лермонтова не был законченным злодеем и что "неожиданный исход дуэли даже для Мартынова был потрясающим... Пораженный исходом, бросился он к упавшему. "Миша, прости мне!" — вырвался у него крик испуга и сожаления...". Причину же дуэли биограф видит в том, что "Мартынова подстрекали со стороны лица, давно желавшие вызвать столкновение между поэтом и кем-либо из не в меру щекотливых или малоразвитых личностей". Замечу, что, к несчастью, поэт давал для таких столкновений немало поводов. Сушкова же так прокомментировала Семевскому смерть поэта: "Если б я могла хотя бы предчувствовать эту трагическую, столь преждевременную кончину Лермонтова, то и в мыслях моих не было бы сделать такую глупость с его портретом". За год до дуэли она не приняла присланный Лермонтовым его портрет, отослав обратно. Тогда поэт изрезал портрет на куски. Жаль, что к книге Висковатого нет именного указателя (в книге Сушковой он присутствует). Отмечу также, что книга Висковатого иллюстрирована редкими гравюрами лермонтовского времени.

Отзывы

Заголовок отзыва:
Ваше имя:
E-mail:
Текст отзыва:
Введите код с картинки: