Мои воспоминания

Год издания: 2003,2001

Кол-во страниц: 864

Переплёт: твердый

ISBN: 5-8159-0326-4,5-8159-0112-1

Серия : Биографии и мемуары

Жанр: Воспоминания

Тираж закончен

Князь Владимир Петрович Мещерский (1839—1914) — публицист, прозаик, издатель-редактор газеты «Гражданин», внук Николая Карамзина, работодатель Федора Достоевского, камергер Александра II, друг Александра III. Постоянно подвергал патриотической критике государственную бюрократию и высший свет, одновременно объявив войну революционному нигилизму и либерализму. Ярким дарованием считал его В.В.Розанов: «сколько тонкости и остроты в языке и мысли»; это мнение расходилось с позицией большинства современников: «ультрадворянин и охранитель-крепостник», «старый шут, заведомый развратник», «уличный хищник».

Решайте сами: под обложкой находится первое полное посмертное издание всех трех томов воспоминаний князя Мещерского.

 

 

Печатается полный текст
по единственному изданию:
Князь В.П.Мещерский
МОИ ВОСПОМИНАНИЯ
СПб., 1897 (Части 1 и 2)
СПб., 1912 (Часть 3)
с минимальными исправлениями
орфографии и пунктуации
и максимальным сохранением
особенностей авторской
лексики и стиля

Почитать Развернуть Свернуть

I
ДО 1850-ГО ГОДА


Мои родители. — Мое детство дома. —
— Мое детство в училище Правоведения. —
— Первые училищные начальники и воспитатели

Самое ценное счастье в жизни — это иметь хороших родителей.
Это счастье дал мне Бог. Мать моя, старшая дочь великого Карамзина, была олицетворением высокой души в лучшем смысле этого слова; подобной ей русской женщины я не встречал: ум ее был замечательно светел и верен, сердце никогда не билось ни слабо, ни вяло, оно всегда билось сильно и горячо; Россия была культом ее души, а рядом с этим все в жизни мира ее интересовало; в каждой мысли и в каждом слове ее слышалось вдохновение правды и благородства. Оттого речи ее покойный Тютчев называл: la musique une belle >me (музыка прекрасной души). Пошлость, ложь и сплетни она одинаково презирала, и все это, вместе взятое, несмотря на то, что она, больная, никуда не выезжала, делало ее гостиную в пятидесятых годах средоточением не только политической жизни, но патриотизма и благородства. Отец мой, с оригинальным чином отставного подполковника гвардии, жил издавна только семейною жизнью. Это был, без преувеличения скажу, идеал человека-христианина, именно человека, потому что он жил полною жизнью света, но в то же время сиял, так сказать, красотою христианства: его душа слишком любила ближнего и добро, чтобы когда-либо помыслить злое, и в то же время, всегда веселый, всегда довольный, он жил жизнью всех, его окружавших; все, что мог, читал, всем интересовался и, подобно матери моей, никогда не задевал даже мимоходом ни лжи, ни чванства, ни пошлости, ни сплетни.
Таковы были совсем необыкновенные, по нравственной красоте, существа, которые я имел счастье получить от Бога родителями.
Увы, ни одно из этих душевных красот, ни один из этих даров не перешли ко мне; но с дурным характером и дурною натурою я получил, благодаря моим родителям, такую богатую для ума и для сердца духовную атмосферу, что с ранних лет, рядом с недостатками природы, в душе моей стали жить идеалы, идеалы любви к России, идеалы правды и честности. Отчетливо помню, как в ранние уже годы детства я постиг в атмосфере моих родителей, как надо любить Царя. Они жили в карамзинских преданиях этой любви к Царю. Это был глубокий и высокий культ, но именно потому он не допускал ничего, похожего на ложь, на холопство, на заискивание того, что удовлетворяет чванству. И Государь Николай Павлович, и Государь Александр Николаевич отлично знали про этот культ в семье Мещерских, интересовались тем, что говорилось в гостиной моей матери, но знали в то же время, что там не ведалось — что значит кривить душою, и правда говорилась всегда полная, прямая и бесстрашная. Дух гордой, чистой и беспредельной любви к Царю Карамзина царил в нашей семье.
Насчет честности житейской — я живо помню, что в раннем детстве, когда мне было 8 лет, я спасен был два раза строгостью моего отца и моей матери от опасности сделаться бесчестным. В деревне мы с братом украли на оранжерее дыню; пятна на рубашках нас выдали; мы сознались, но наш отец, сказавши нам, что кража есть страшный грех, — подверг нас наказанию розгами и переполнил наши детские души ужасом и страхом к этому преступлению. Потом через год я совершил новый проступок против честности, не подозревая его. Будучи в училище, я попросил у бабушки своей, Карамзиной, денег на лакомства. Бабушка мне их дала, но мать моя меня позвала и с таким глубоким чувством объяснила мне, что просить деньги у кого бы то ни было, кроме родителей, постыдно и гадко, что горько я заплакал, и невольно это запомнил...
Восьми лет меня отдали с братом во вновь открывшиеся тогда приготовительные классы училища Правоведения. Принц Петр Георгиевич Ольденбургский купил на свой счет барский дом Неплюева, на Сергиевской, и там открыл два класса, с французом Бераром, пруссаком Штейном и Шильдером немцем, как воспитателями. Это было своего рода пострижение, но настоящее: мои длинные кудри были беспощадно уничтожены казенным цирюльником навсегда, и, обстриженные по-солдатски, мы поступили под строгую дисциплину школы.
Тогда директором училища Правоведения был старик Пошман; он доживал свой век и процарствовал над нами только несколько месяцев. Но помню, что его фигура и его имя были авторитетны. С его смертью назначили князя Голицына, из бывших военных. Он на нас произвел впечатление своею сухостью и холодностью... При нем кончился 48-й год, и до нашего тихого детского убежища мира и послушания стали доходить смутные слухи о чем-то неладном в училище. Это неладное заключалось в брожении умов в старших классах, в отдельных скандалах, которые делали воспитанники немилым из воспитателей и профессоров, — князь Николай Семенович Голицын оказался слабым и ненаходчивым, — и пришлось в 1849 году сделать coup d’etat (переворот), т.е. Голицына сменить и искать кого-нибудь построже. Помню, что тогда у нас ходили слухи о том, что Государь училищем недоволен и что найдены были будто косвенно замешанные в истории Петрашевского, разыгравшейся в 1848 году.
Этого строгого человека нашли в рижском полицмейстере, полковнике Языкове. Его произвели в генералы и отдали ему училище Правоведения. Помню, как вчера, его появление к нам в приготовительные классы. Он не вошел, а влетел, как ураган, поздоровался и затем, с глазами навыкате, будто бы для придания себе вида строгости, стал обходить наши классные столы. Я стоял с руками, положенными на стол. Он подошел ко мне, ударил по обеим рукам: как сметь так стоять? — рявкнул он, — руки по швам! Другому то же самое сделал — тот расплакался, и затем, сказавши так: смотрите у меня, вести себя хорошо, а не то расправа будет короткая! — вылетел из класса, оставивши нас в положении овечек, испуганных внезапно расходившеюся грозою. Это было первое впечатление нового режима, коего, разумеется, мы не понимали ни смысла, ни причины, так как пребывали, благодаря отеческой строгости Папа Берара, нашего старшего воспитателя, в самой строгой дисциплине. Дисциплина была, действительно, строга. Она усилилась с появлением Языкова тем, что за то, что мы ходили не в ногу в строю, нас ставили за черный стол во время обеда или завтрака.
Характерным проявлением тогдашней школьной дисциплины врезалась в память мою происходившая каждую субботу после всенощной церемония «petite-censure», как называл ее наш Папа Берар. Она была и торжественна и страшна. Папа Берар с ассистентами, в лице двух воспитателей, входил к нам в класс и садился за стол. Начиналось чтение баллов и нашего журнала поведения. Все грехи недели нам припоминались, с подобавшим внушением или наказанием. Высшею мерою наказания были розги.
Бравый преображенец, унтер-офицер Илья Иванов являлся в лазарет, и там происходила экзекуция.
Как вчера, помню голос Папа Берара, читавшего такого рода наставления:
— Monsieur NN a ete mis a la table noire avoir p..e dans son lit!
— Monsieur NN, — обращался он к виновнику, — quand donc cesserez vous de p...r dans votre lit?*
После троекратного такого постановления бедного NN приговаривали к розгам.
— Александр Иванович, — обращался Папа Берар к воспитателю Шильдеру, — il faut administrer a Monsieur ZZ, une petite correction.
И ZZ отправлялся в лазарет для экзекуции. Но замечательно, что ZZ от этой дурной привычки отделался.
Но вот настали опять беспокойные времена в стенах училища. Языков становился грозным.
Об этой грозе дошли до нас некоторые странные рассказы. Один из них особенно поразил наши детские души. Вскоре после вступления своего в должность директора Языков совершил коренную реформу в воспитательном персонале училища и, так сказать, в самой дисциплине. Реформа эта заключалась в том, что почти весь штатный персонал воспитателей был заменен гвардейскими и армейскими офицерами, и во главе, так сказать, дисциплины и ее представителей, воспитателей, — был поставлен в новой должности инспектор воспитанников... Выбор пал на артиллерийского подполковника с самою внушительною фамилиею, Рутенберга. Его наружность гармонировала с его именем: высокого роста, худой и сухой, с резким подбородком, с медленною и всегда одинаковою походкою, он являлся перед воспитанниками всегда суровым, всегда строгим, и улыбался раза два в году, что, впрочем, не помешало нам со временем питать к этому страшному человеку уважение.
С назначением офицеров стали предъявляться к воспитанникам строгие требования почти военной выправки и дисциплины, и прежние патриархальные, добродушные отношения воспитанников к воспитателям заменились отношениями скорее формальными и строевыми...
Эта перемена реформы вызвала несколько одиноких протестов со стороны воспитанников более либеральных, и сажание в карцер на сутки стало учащаться.
Языков, как мы детскими умами понимали по доходившим до нас рассказам, хотел что-то сломить и все усиливал свою строгость после каждого отдельного случая неповиновения и строптивости...
И вот, вследствие такой системы усиления наказаний, произошел следующий драматический эпизод. Один воспитанник 4-го класса — с 4-го класса воспитанники считались освобожденными от телесного наказания, — гуляя по залу, с застегнутою на три пуговицы сверху курткою и с руками в боковых карманах — два кармана были строго воспрещены, — мирно беседовал с своим товарищем. Подходит к нему дежурный офицер, останавливает его и приказывает ему застегнуть куртку и руки вынуть из кармана, а левый карман велит зашить.
— Я разве вам мешаю? — отвечает воспитанник, не вынимая руки из кармана, а другую руку переведя в промежуток между расстегнутыми пуговицами куртки.
— Прошу не рассуждать, — отвечает офицер, — и исполнить приказание.
— Не хочу, — отвечает воспитанник.
— В карцер марш!
Виновный посажен был в карцер.
Офицер доложил Рутенбергу, Рутенберг Языкову. Языков приходит в сильное возбужденное состояние и решает, по-видимому, что пришла минута показать себя во всей строгости своей власти.
Он стремглав летит в залы училища.
— Строиться! — раздается по обеим залам младшего и старшего курсов его страшный голос.
Три старшие класса входят в зал младшего курса. Затем он зовет всех наличных учителей-профессоров и воспитателей, затем строит все классы в карэ, и вдруг раздается команда: скамейку и розги.
Когда принесли скамейку и розги, Языков велит привести провинившегося из карцера и объявляет ему приговор: за дерзость относительно офицера вы переводитесь из четвертого класса в пятый [младший] и будете высечены.
Виновного высекли 20-ю розгами публично.
Затем его исключили из училища.
Впечатление эта небывалая в стенах училища казнь произвела страшное.
И надо сказать, что этим страшным эпизодом положен был конец эпохе брожения умов в училище и сразу все подчинилось стихии дисциплины; после этого ничего подобного не повторялось, как казнь, и ничего подобного не повторялось, как проявление бунта.
Несколько лет спустя я узнал, что столь страшно наказанный воспитанник поступил в военную службу, был на войне и считался отличным офицером и порядочным человеком.



II
1850—1853 ГОДЫ


Мое отрочество в стенах училища Правоведения. —
— Директор Языков. — Инспектор Рутенберг. —
— Священник Богословский. — Учителя. —
— Посещение училища Императором Николаем I

В 1850 году 15 августа, 11-ти лет с половиною, я надел трехуголку правоведа.
На долгих привез нас старый слуга моего отца в Петербург из деревни, — брата моего для помещения в тогдашний знаменитый пансион Эммэ, а меня в училище Правоведения.
Имение моего отца было в 120 верстах от Петербурга, в Ямбургском уезде. В нем считалось около 500 душ. Об этой деревне Мануилово вспоминается, как о рае земном. Слово: «рай» — здесь вовсе не метафора. Благодаря раннему поступлению в училищную жизнь — в 8 лет, благодаря умственному богатству семьи моих родителей, в 11 лет я был развит не менее, чем мои товарищи 14-ти и 15-ти лет, а в этом возрасте уже много в душе зарождается не только впечатлений, но и мыслей серьезных. Во мне было сознание ясное и светлое, что наша деревня была именно раем, по совершенному отсутствию зла и по изобилию самых светлых и, так сказать, сладких душевных впечатлений; там царила какая-то чудная гармония в людях и во всех проявлениях жизни, и ее следы в душе были так глубоки, так сознательны, что остались живыми на всю жизнь. Этот след был 10 и 20 лет спустя тем недоумением, тем непониманием, с которым я со всех сторон знакомился со сказками и толками о зверстве крепостного права, о лютости помещика. В нашей деревне чуть ли не с пеленок я видел помещика только в лице моего отца, и этот помещик был не только отцом, но был ангелом и добрым гением для своих мужиков: когда я стал рассуждать и понимать, я этого ангела узнал не по своим впечатлениям, а от мужиков, по тысячам проявлений их обожания к нему. Я видел и понимал, что мой отец не только в каждом мужике уважал человека, во Христе брата, но родного, близкого ему, милого ему сына, а с другой стороны я стал видеть и понимать, что другого значения, как родного отца, мой отец для крестьян не имел. И в этой, именно, семейной связи с крестьянами мы росли. Мы знали чуть ли не всех крестьян по имени, знали каждую заботу, или печаль, или радость в крестьянских делах, ни разу за ряд лет не пришлось слышать о крестьянине, наказанном моим отцом или его управляющим; а о помощи тому или другому сколько я слышал речей в устах моего отца.
До 1850 года в деревне с нами жила моя бабушка, вдова великого Карамзина, с двумя незамужними дочерьми. Величавая и стройная 70-летняя Екатерина Андреевна Карамзина была самым ярко-светлым олицетворением приветливости и любви к окружавшему ее миру. От нее веяло правдою и благородством, и я живо помню, как для каждого она являлась каким-то величественным и в то же время прелестным образом барыни-праведницы. Тут же в полуверсте была большая больница воспитательного дома. Главный ее доктор был гомеопат и чудный человек, любивший крестьянина и любивший добро. В семи верстах была наша Опольская церковь, с симпатичным и почтенным батюшкою, прекрасно служившим и приезжавшим служить к нам по праздникам всенощные. И вот, взаимная связь всех этих хороших и прекрасных лиц и составляла ту полную и чудную жизненную гармонию, которой на человеческом языке другого названия дать не могу, как именно: земной рай.
С этими впечатлениями земного рая в душе попал я на 7-летнее заключение в училище Правоведения при Языкове.
При переходе из приготовительных классов в училище Правоведения пришлось почувствовать разницу воспитательного режима. В руках нашего доброго Папа Берара мы чувствовали себя как будто в своем доме, в своей семье; каждый из нас сознавал свою детскую личность не только существующею для наших воспитателей, но до известной степени им близкою: между ими и нами бывал постоянный обмен впечатлений, и самая строгость никогда не теряла характера семейного, дружеского или отцовского обращения...
При поступлении в училище, в грозные руки Языкова, пришлось с нашими ощущениями проститься; мы скоро поняли и почувствовали, что становились номерами, под которыми справляли свою функцию воспитанника.
Мы сразу постигли, что смешно, дико, немыслимо было бы представить себе нашего брата воспитанника идущим к директору с душевным вопросом. И то же самое чувство мы начали испытывать относительно инспектора Рутенберга, относительно воспитателей и относительно учителей...
Во всем были внешние отношения, внутренних не было; оттого семилетняя жизнь в училище началась и продолжалась для каждого с тем духовным запасом материала, с каким его снабдили дома, в своей семье, и не раз, вследствие этого, приходилось замечать, как грубели и черствели те из наших товарищей, родители которых были вне Петербурга и которые вследствие этого запирались на целый год в училищные стены, как в клетку, без освежения домашнею жизнью, то есть жизнью сердца.
Ни разу, например, пока он был жив, наш инспектор Рутенберг не появлялся среди нас иначе, как в определенные часы; ни разу не изменились ни его походка, ни его движения, ни его слова. То же самое относительно Языкова, хотя он являлся иногда невзначай, не в определенное время; если невзначай, это был все тот же блюститель внешнего порядка, совершенно равнодушный к тому, что у каждого из нас было на душе. Всего выразительнее в этом культе внешней дисциплины казался нам наш знаменитый законоучитель, священник Михаил Измайлович Богословский. Говорю: знаменитый — потому, что его знал весь Петербург за его строгость и за его особенную по характеру службу.
Придет, войдет в класс, сядет на кафедру, прочтет урок и начнет спрашивать строго и беспощадно придирчиво и уйдет, причем до урока и после урока каждый должен был подходить под благословение и целовать руку, и все это молча и трепеща. Одна была разница: в какой рясе приедет Богословский; мы ждали этого с нетерпением и страхом: если в зеленой — скверно, его строгость будет сердитая; в черной — легче было на душе: его строгость была мягче и подчас нарушалась улыбкою.
Самым беспощадным был учитель латинского языка П.М.Носов. Он ничего не знал, кроме мертво-строгого преподавания урока, и затем спрашивал с самою беспощадною формальностью, и единицы и двойки сыпались на нас без счета.
Это было возмутительное преподавание; мы это чувствовали детьми, но для обрисования курьезного взгляда на внутренний режим Языкова — не могу здесь не вспомнить, что как в течение 7 лет ни разу инспектор воспитанников не приходил к нам невзначай, так ни разу в эти 7 лет я не видел, чтобы инспектор классов (сперва Кранихфельд, а потом Ф.Ф.Витте) вошел в класс послушать, как учит учитель и какие у него отношения к воспитанникам.
Самыми симпатичными из воспитателей для нас были самые оригинальные, отличавшиеся своею грубостью, как воспитатель артиллерист Геруцот, принявший нас в 6 класс и умевший с удивительною грубостью и вспыльчивостью соединять ласку и доброту, и отставной военный полуфранцуз Малльо, которого мы любили, во-первых, за то, что он дежурил в лучший день недели, по субботам; он имел вкус к остротам и доводил ее до самой утонченной пытки, которую он относительно нас придумал и которою гордился, а именно — подходить к кровати за четверть часа до ужасного утреннего звонка, стаскивать одеяло и говорить: спи скорее, mon cher, скоро звонок!
У нашего инспектора Рутенберга любимым словом, исходившим из-под его черных усов, были странные звуки: я вас вздеру. Вот он розгами распоряжался неумело, и мы детьми понимали разницу между отеческим пользованием розгами нашего Папа Берара и между неумелым и взбалмошным обращением с теми же розгами нашего артиллериста-инспектора. Например, он вел за руку тихим шагом драть воспитанника, пойманного за курение, и тем же тихим шагом и тою же рукою вел на экзекуцию воспитанника за гадость. Когда дети понимают разницу в проступках и видят, что воспитатели ее не делают, тогда розги теряют свое благородное педагогическое значение.
Дисциплина у нас, как я сказал, была почти военная. На улице мы обязаны были отдавать честь всем военным, а Царской фамилии и генералам становились во фронт. После завтрака нас обучали офицеры военному строю и маршировке, и от времени до времени Принц приезжал делать нам смотры.
И, надо сказать правду, эта военная школа давала блестящие результаты: мы держали себя стройно и имели бравый вид, нисколько не тяготясь строгими требованиями выправки, к нам предъявляемыми.
Около февраля месяца начиналось особенное подтягивание; нас одевали в новые куртки, и мы в 1851 году впервые узнали, что ждем Государя и для этого нас облекают в новые одеяния.
Но прошел и 51-й год, прошел 52-й год, а Государь не приезжал.
Наступил февраль 1853 года.
Как вчера, помню один из этих дней. Мы сидели в классах около 3-х часов. Вдруг послышалась какая-то страшная суета: кто-то пробежал опрометью по зале, затем вбежал к нам в класс один из сторожей и, запыхавшись, прокричал: Государь приехал.
Трудно передать, что мы в эту минуту испытали.
Каждому из нас в первый раз в жизни предстояло лицом к лицу, совсем близко увидеть того самого Государя, которого вид на улице издали производил на нас какое-то необыкновенное действие благоговейного страха.
Учитель наш замер, и мы все замерли. Учитель немецкого языка стал что-то нам говорить, но совсем растерянно, очевидно, мы его не слушали, и он сам — мы это видели — не слушал себя. Он и мы всецело отдались ожиданию того великого, что сейчас должно свершиться.
Большие стеклянные двери выходили в наш рекреационный зал. Вдруг послышался шум, сердце у каждого забилось, мы оглянулись и видим сквозь стеклянные двери, как идет Государь. Он был в сюртуке конногвардейского полка, с эполетами, и шел он тихим и ровно величественным шагом, и стекла нашей двери дрожали; за ним вприпрыжку семенил Языков, затем инспектор и дежурный офицер.
Но вот входит Государь в класс и останавливается.
— Здравствуйте дети, — сказал он нам громким и приветливым голосом, глядя на нас ласково. Этот чудный, ясный и в то же время именно ласковый взгляд помню, как вчера.
Наше «здравия желаем, Ваше Императорское Величество» было не только громкое, но и восторженное.
Затем Государь стал глазами обходить каждого поочередно, как бы рассматривая нас и проверяя наши физиономии. Мы все глядели ему прямо в глаза, стоя молодцами, с руками по швам. В другом классе, обозревая физиономии, Государь остановился на одном воспитаннике, глядевшем как-то исподлобья, приблизился к нему и ласковым голосом спросил его: а у тебя разве совесть не чиста, что ты не хочешь глядеть твоему государю в глаза? Затем, поклонившись учителю и спросивши, чему они учатся, Государь послал нам поклон головою и пошел в следующий класс.
В одном из классов, где преподавалась география, учитель Кайпш так испугался присутствия Царя, что на вопрос Государя: что преподается, он ответил — Егор Кайпш, Ваше Величество. — Что? — повторил Император, никогда не слыхавший про такое имя науки, и уже инспектор классов должен был выручить бедного, растерявшегося учителя, сказавши: география, Ваше Величество.
Когда Государь кончил осмотр классов и, пройдя по спальням, стал направляться к лестнице, тогда мы все из классов выскочили и неудержимым потоком понеслись провожать Государя до подъезда. В сенях, когда ему подали его старую, изношенную шинель, с небольшим потертым бобровым воротником, Государь протянул руку Языкову и сказал ему: спасибо, ты мне из правоведов сделал молодцов. Разумеется, многие бросились бежать за санями чуть ли не до Прачешного моста. Языков, сияющий от восторга, отпустил нас по домам. Когда Государь ему протянул руку, он стал на одно колено и поцеловал ему руку. Опала с училища Правоведения была снята, а лежала она на нем с 1848 года.



III
1853—1854 ГОДЫ


Крымская война. — Что говорилось о ней в нашей семье. —
— Муки Императора Николая. — Настроение России

В эпоху турецкой, а потом англо-французской войн я был уже в четвертом классе училища 15-летним юношей и многое из того славно грустного времени запомнил отчетливо. В гостиной моих родителей сходились все тогдашние толки, все слухи и в особенности настроения. В 1853 — начале 1854 года в числе часто посещавших нашу гостиную, на положении приятеля, был лорд Непир, член английского посольства. Его положение было трудное: живые связи дружбы влекли его в нашу гостиную, а горизонт политики начинал становиться все темнее. Пустых и светских разговоров тогда не было; все мысли вращались около турецкого вопроса, и волею-неволею лорду Непиру приходилось, как приятелю карамзинской семьи, выслушивать многое, что ему, как агенту английского посольства, не могло быть приятным. В эту роковую зиму от него мы узнали о тогдашней известной беседе Императора Николая Павловича с Сеймуром, тогдашним английским послом в Петербурге. Этот Сеймур пользовался в Петербурге уважением и симпатиями, потому что он был очень порядочный человек. Таким же выказал он себя в беседе с Николаем I, где, несомненно, он говорил не только как английский дипломат, но как искренно лично преданный Императору человек.
В этой беседе необыкновенно рельефно выказались иллюзии Императора Николая, а с другой стороны — его рыцарство, не допускавшее измены этому рыцарству в других. Вера в это рыцарство была в нем так сильна, что ее не мог поколебать в своей беседе английский опытный и практически умный дипломат. Несомненно было, что один только Сеймур заговорил с Николаем I с полною честностью друга и обрисовал перед ним все ожидавшие его затруднения и опасности; один он не мог поколебать Николая и иметь на него решительное влияние, а между тем в среде окружавших тогда Николая I государственных людей не было храбрых, и эгоист-эпикуреец Нессельроде меньше, чем кто-либо, не помог Сеймуру предостеречь Николая настолько убедительно, чтобы предпочесть дипломатическое улажение вопроса европейской войне. Николай I с обычным фанатизмом верил трем вещам: своей военной силе, помощи австрийцев и пруссаков и правоте своего дела.
Николай I верил еще одному: дружбе королевы английской Виктории к нему, и эта вера тоже сыграла свою роковую роль. Об этом мы узнали из разговора Сеймура с Николаем I. Веру эту объяснили теми впечатлениями, которые прочно засели в Императоре Николае после его знаменитой поездки в Англию, где он всем вскружил головы и оттуда вынес убеждение, что никто в Англии так не популярен, как он. И вот с первых же слов беседы Сеймура с Николаем I Император заговорил с ним о дружбе к нему королевы английской, сослался на ее письма к нему, в которых королева повторяла свои заверения к нему дружбы, и высказал Сеймуру мысль, что он никогда не допустит, чтобы королева могла в своей политике относительно России изменить этой дружбе к нему.
На это Сеймур ответил Императору, что он ни одной минуты не сомневался в искренности и прочности дружбы королевы к нему, но что в то же время он должен напомнить Государю, что королева своим личным влиянием, даже если бы захотела, может очень мало — как относительно правительства и парламента, так и относительно общественного мнения в Англии; что Восточный вопрос есть вопрос для Англии самый чувствительный и острый, и что, по его сведениям, настроение общественного мнения по этому вопросу к России недоброжелательно и недоверчиво, и что малейшая попытка королевы в пользу России в данную минуту может встретить такое противодействие в умах Англии, что ей придется по необходимости заглушать в себе все свои личные симпатии и подчиниться влиянию на нее общественного мнения.
Император на эту дружескую откровенность Сеймура ответил ему, что он не верит в бессилие королевы направлять политику Англии, но что, если в крайнем случае она должна будет уступить влиянию партии, враждебной России, он угрозы Англии бояться не будет и твердо рассчитывает на правоту своего дела, на силы и преданность своего народа и на верность своих союзников в Европе. Вот тут Сеймур сказал свои знаменитые слова об Австрии, и вставил их потому, что, как он говорил после, он себя чувствовал более в роли искреннего благожелателя Императора Николая, чем английского дипломата, и ему было и больно, и досадно оставлять благородного монарха в таком роковом для него заблуждении относительно Австрии. Эти личные чувства к Императору Николаю и побудили его сказать Государю, что из всех государств Европы, по его мнению, всего менее следует верить Австрии и что рассчитывать на ее благодарность или на ее преданность России, по его мнению, будет роковою для Императора ошибкою. Как я сказал, эта знаменательная историческая беседа тогдашнего английского посла с Императором Николаем не произвела желаемого действия на Русского Государя: он остался тверд в своих иллюзиях рыцаря, и в особенности, как говорил Сеймур, в своей вере в свою правоту и в то, что за него вся Россия.
Лорд Непир, говоря об этом, разделял вполне мнение своего принципала, и от себя, с весьма тонким чутьем умного наблюдателя событий, он прибавлял, что, по его мнению, во всяком случае не от Англии ждать инициативы к войне с Россиею, что все возбуждение против России идет из тюльерийского кабинета и что, по его мнению, положение можно было бы спасти тем, чтобы прервать переговоры Наполеона с Пальмерстоном против России сепаратными переговорами русского кабинета с английским, что такая политика ему казалась бы производительнее, чем рассчитывать на Австрию и Пруссию, но что, очевидно, именно такой оборот политики в Восточном вопросе трудно предвидеть, потому что Император Николай, по-видимому, не хочет ни вести прямых переговоров с Англиею, ни допустить возможности измены Австрии.
Как бы то ни было, но события шли своим ровным ходом, и, как совершенно верно говорил лорд Непир, инициатива враждебности против России исходила от Наполеона III. Менее, чем кто-либо, он скрывал свои личные чувства обиды и мести против Николая I, и все знали, что они исходили из того, что в письме по случаю провозглашения президента республики Наполеона императором Франции Николай I назвал его не братом, а другом и этим подчеркнул свое к нему пренебрежение перед всею Европою.
Но живо помню, что в одном Император Николай был безусловно прав в то время — это в своем убеждении, или в своем чутье, что за него вся Россия. В ходе событий тогда было действительно что-то роковое; все шло по какой-то инерции, если можно так выразиться, к роковой развязке, к войне, и к какой войне! — напомнившей 1812 год, к войне для России страшной; но нигде, ни в каких гостиных, ни в каких умах — не чувствовалось и не слышалось иного настроения, как патриотической готовности идти навстречу этой войне, невзирая ни на какие угрозы, невзирая на то, что, в сущности, становясь на реальную и прозаически практическую почву, нетрудно было бы повернуть дело и затянуть его в сферу бесконечных дипломатических переговоров и найти почетный ему исход помимо войны. Пруссия предлагала свои посреднические услуги, а с другой стороны, на что и лорд Непир намекал в своих разговорах, Англия в сущности скорее враждебно относилась к империи Наполеона III, чем дружелюбно, и пошла бы, может быть, именно вследствие этого на сепаратные переговоры с Россиею, но интриги Наполеона III и ход событий с его характером слепого рока — вталкивали Англию в объятия тюльерийского авантюриста.
Таким образом, объявление войны западным союзникам России встретило Россию в самом наэлектризованном воинственном настроении и в то же время в полном бесстрашии. Думаю, что в этом была волшебная сила такого сильного любовью к России и верою в Россию Монарха, каким был Император Николай. Он своим бесстрашием всех воодушевил сверху донизу.
В нашей семье все, разумеется, горело этим патриотизмом. Старший сын Карамзина, Андрей Николаевич, бросил свою богатую и счастливую жизнь в Демидовском палаццо, где он жил с своею женою, вдовою Демидова, и с молодым ее сыном, и поступил снова в военную службу, в действующую армию. Остальные два сына и старший брат мой поступили в ополчение.



IV
1854—1855 ГОДЫ


Ополченцы. — Последний кадетский выпуск при Николае I. —
— Прекрасные черты патриотизма в высшем обществе
в Петербурге. — Князь В.А.Долгорукий. — Князь Меньшиков. —
— Князь Горчаков. — Две стороны тогдашнего военного мира

В это петербургское ополчение, предназначавшееся для береговой обороны, под влиянием тогдашнего настроения офицерские должности по Петербургскому уезду разобраны были нарасхват самыми блестящими представителями нашего высшего общества.
Можно было думать, что это были князья и графы, поступившие в ополчение только для формы нести службу, но вышло совсем наоборот. В этом ополчении создалось между офицерами одно из благороднейших состязаний: кто кого лучше отдастся царской службе; создалась симпатичная единомышленная семья, началась самая горячая и строгая военная служба, ополченец солдат стал для каждого офицера в отношения чисто семейные, при введении самой строгой дисциплины, и когда Импе

Дополнения Развернуть Свернуть

КНЯЗЬ ВЛАДИМИР ПЕТРОВИЧ
МЕЩЕРСКИЙ


Некролог

Сошел с жизненной арены талантливый и видный представитель отечественной печати: 10 июля 1914 года на 75-м году жизни опочил после кратковременной тяжкой болезни издатель «Гражданина» князь В.П.Мещерский, столько лет стоявший на виду нашей литературы, ведший за свое политическое credo упорные войны с противниками его убеждений и личных симпатий справа и слева, имевший в некоторые периоды нашей государственной и общественной жизни несомненное влияние на извилины ее хода, создавший в светских и бюрократических кругах те или иные репутации и своим личным влиянием на власть имущих оказавший поддержку единомышленникам и тем, кто к нему обращался за протекцией, когда он считал оказание таковой согласной со своими личными видами.
Князь Мещерский занимал в нашей жизни изолированное и оригинальное положение: не состоя на действительной государственной службе, он, однако, как представитель родовитой семьи, как человек с большими связями в высших сферах, считал себя вправе вме¬шиваться во все явления государственной жизни и порою добиваться принятия здесь именно тех решений, которые созрели в тиши его кабинета в знаменитом тупике Гродненского переулка, где помещалась его квартира и редакция «Гражданина». Не то чтобы он имел, подобно, например, Каткову, влияние на самый ход наших внутренних дел — для этого у него не хватало широты политической мысли, сектантской убежденности и упорства, государственной прямолинейности, но его влияние в большинстве случаев сводилось именно к созданию репутации и рекомендации на те или иные государственные должности любезных его сердцу личностей. Когда в мире бюрократическом ощущались видные вакансии и из-за кулис нашей общественности выглядывали разные претенденты, князь Мещерский умел ловко одних возвеличить, других уронить во мнении власть имущих. Особенно опасен был он для тех, кого по тем или иным соображениям он хотел или мог уронить. Пользуясь исключительным правом свободы суждений в своих писаниях, он, не стесняясь какими-либо требованиями этики, церемонности, поли¬тичности, бросал опасным камнем в неприятное или не заслужившее его доверия лицо, и удар, им нанесенный, мог иногда действительно оказаться опасным. В этом отношении главная опасность за¬ключалась в вопросе о политической благонадежности и полити¬ческом соответствии того или другого лица определенному моменту в ходе нашей внутренней политики.
Поэтому дальновидные и покладистые люди, ставя свои кандидатуры на те или иные посты или занимая уже эти посты, но добиваясь определенных влияний в достижении намеченных целей, спешили на поклон к именитому публицисту в его политический салон и старались здесь заручиться необходимым им содействием. На протяжении более тридцати лет нашей исторической жизни мы видим почти постоянно мелькающую фигуру издателя «Гражданина» около тех или иных постов, министерских кресел, губернаторских должностей и вообще на разных высших ступенях бюрократической иерархии, фигуру хлопочущую, рекомендующую, шумящую, порою весело, порою злобно смеющуюся. Это мелькание иногда бывало очень интенсивно и плодотворно результатами, иногда его тень куда-то исчезала, с тем чтобы через несколько лет выступить из вре¬менного забвения с еще большей яркостью. Некоторые моменты в эпоху 80-х годов при императоре Александре III, особенно в период всесильного триумвирата — Каткова, Победоносцева и графа Д.Тол¬стого, коих он был единомышленником, — некоторые момен¬ты в начале 90-х годов и, наконец, в наши дни — вот более или менее хронологически те страницы жизни, которые в житейском формуляре князя Владимира Петровича были отмечены особенно силь¬ным расцветом его влияния. Имена графа Лорис-Меликова, Н.Х.Бун¬ге, И.А.Вышнеградского, министра путей сообщения покой¬ного Кривошеина, Т.Филиппова, В.К.Плеве, С.Ю.Витте и многих других могут обильно встретиться на разных страницах биографии князя Мещерского, как равно и их самих.

Характеризуя именно с этой стороны роль сиятельного публициста в нашей жизни за последние 10¬—15 лет и значение его политического салона, «Вечернее время» (? 812) пишет следующее:
«Кто из влиятельных петербургских чиновников, министров и придворных не знает Гродненского тупика. Князь Владимир Петрович Мещерский любил принимать у себя в этом оригинальном особняке, в своем большом кабинете, полном исторических воспоминаний царствования императора Александра III. Большой стол был завален письмами, документами с личными пометками князя его характерным, так трудно разборчивым почерком... Князь, обыкновенно сумрачный, оживлялся, когда к нему приезжали потолковать о политике. Несмотря на свой преклонный возраст, постоянные недомогания, князь Мещерский был удивительно трудолюбивый человек и с математической пунктуальностью он ежедневно записывал в свой дневник все интересное в области внутренней и внешней политики.
Его особенно интересовала внутренняя политика России. Он признавал себя авторитетом, с которым вот уже долгие годы считались наши высшие сферы. Князь Мещерский любил поспорить, и хотя быстро раздражался, но так же быстро и отходил. Он был в постоянных заботах, так как в дни его влияния к нему приходила целая масса людей со всевозможными просьбами, жалобами, и многие даже очень влиятельные лица добивались его протекции. Князь вы¬слушивал всякого с большим вниманием. Лишь иногда на его оригинальном лице появлялась ироническая улыбка. Он редко обещал. Но для людей, к которым питал симпатии, князь делал очень мно¬гое, и не мудрено, что в конце концов Гродненский тупик стал центром, куда приезжали сановники и чиновники, жаждущие адми¬нистративной карьеры.
В течение долгой жизни князя были тяжелые дни, когда его влияние пресекалось. В это время Гродненский тупик вдруг пустел, и многие завсегдатаи, постоянные визитеры князя, под теми или иными предлогами отсутствовали. Князь с удивительным хладнокровием переносил немилость; ни в одном своем движении не обнаруживал ни нервного беспокойства, ни заботы о будущем. Он прекрасно знал тот мир, в котором ему приходилось вращаться с юных лет, а потому он был совершенно спокоен, что настанет день, когда влияние его восстановится в прежней силе...
Последние годы это влияние возвратилось, и в Гродненском тупике было большое оживление. Часы князя брались нарасхват; к нему ездили министры, послы и влиятельные придворные лица. Некоторые губернаторы сделали блестящую карьеру только благодаря покойному, который в нужный момент умел сказать «вещее» слово. Это влияние держалось уже много лет. Близкие к покойному люди рассказывали, что даже назначение Плеве, который был завсегдатаем этого своеобразного салона, состоялось не без участия покойного. Задолго до назначения влиятельный статс-секретарь по финлянд¬ским делам участил свои визиты к издателю «Гражданина» и подолгу просиживал с ним в саду дачи в Царском Селе... Когда Плеве стал во главе министерства внутренних дел, он продолжал, хотя и не так часто, свои визиты к престарелому русскому публицисту.
Авторитетный министр, не допускавший никаких возражений в проведении своей политической программы, однако считался с мнениями князя, хотя между ними часто происходили весьма неприятного свойства разговоры. Мещерский не хотел выпускать из сферы своего влияния министра, но Плеве был не такой человек, который мог переносить уроки даже князя Мещерского. Мало-помалу друзья охладевали друг к другу. И среди завсегдатаев Гродненского тупика пошли разговоры о том, что звезда Плеве постепенно меркнет. Министр был прекрасно осведомлен о происшедшей перемене в настроении князя; в один прекрасный день он решился на большой шаг, желая этим заручиться содействием влиятельного издателя «Гражданина»: он предложил князю пост министра народного просвещения.
Покойный никогда не хотел официальных постов, и это предложение абсолютно не увлекало его. Наоборот, оно произвело на него тяжелое впечатление, и рознь между ним и Плеве усилилась. Все их недоумения, как рассказывали, происходили на чисто принципиальной точке зрения. Мещерский, принадлежа по своим политическим взглядам к партии правых, по своему характеру не допускал тех способов воздействия, к которым охотно прибегал влиятельный глава министерства внутренних дел. С другой стороны, князь хорошо знал, что Плеве старался нанести удар его влиянию в высших кругах.
Убийство Плеве повергло, однако, издателя «Гражданина» в большую грусть. Он прекрасно сознавал и понимал, что с уходом с политической арены министра открывается новая страница русской истории. И в этот период времени князь, обыкновенно удивительно спокойный и уравновешенный, проявлял немалую нервность.
В те дни он вел дружбу с С.Ю.Витте, который очень часто посещал Гродненский тупик. Долгие часы проводил князь в обществе этого государственного деятеля, с которым он был дружен еще со времени назначения Витте министром путей сообщения. События, предшествовавшие назначению С.Ю.Витте председателем совета министров, глубоко волновали престарелого князя. Когда граф был назначен главою правительства, в Гродненском тупике были очень довольны. Первое время правления графа Витте князь часто посещал главу правительства и имел на него безусловное влияние. Во всяком случае, граф считался с издателем «Гражданина». Затем, по каким-то причинам, произошло охлаждение, и имя графа Витте стало глубоко ненавистным князю Мещерскому.
Покойный П.А.Столыпин не любил издателя «Гражданина», и в период правления его князь переживал часы глубокого одиночества. Его салон опустел, и снова заговорили о том, что в высших кругах разочаровались в издателе «Гражданина».
Последнее время звезда князя сияла особенно ярко. За долгие годы не было такого оживления в Гродненском тупике. Н.А.Маклаков и многие другие министры были завсегдатаями салона издателя «Гражданина», который имел несомненное влияние на ход внутренней нашей политики.
Несмотря на тяжелую болезнь, князь Мещерский до последних дней продолжал свою нервную работу. Еще на днях в Царском Селе у него были его друзья, и у изголовья умирающего издателя «Гражданина» происходили важные беседы в связи с настоящими событиями».

В некрологе князя В.П.Мещерского, напечатанном в «Москов¬ских Ведомостях» (? 161), мы находим о почившем следующие фактические сведения:
«Потомок старинной княжеской фамилии — по отцу, внук историографа Карамзина — по матери, покойный родился 14 января 1839 года в Петербурге и, после хорошей домашней подготовки, воспитывался в Императорском училище правоведения, где закончил курс с чином 9-го класса в 1857 году. И высокое общественное положение, и блестящее воспитание в привилегированном учебном заведении, и близость к великосветскому кругу, а также ко двору, — все это сулило ему в будущем блестящую карьеру. Однако на самом деле весьма кратковременной оказалась его служебная деятельность. Шесть лет, по окончании курса, он состоял по судебному ведомству, сначала полицейским стряпчим, а потом уездным судьею (1857¬¬—1863 гг.); затем семь лет, по его собственным словам, «скитался по России чиновником особых поручений министерства внутренних дел», пока министр Тимашев не отчислил его «за несогласные со взглядами министерства политические убеждения»; наконец, причисленный к министерству народного просвещения, покойный состоял при нем до дня смерти, имея звание камергера.
Гораздо более продолжительною оказалась литературная и журнальная деятельность князя В.П.Мещерского. Он впервые выступил со своими публицистическими статьями в 1860 году на листах «Северной Пчелы», продолжал сотрудничать в «Московских Ведомостях» и «Русском Вестнике», пока с 1872 года не предпринял издание собственной газеты «Гражданин», сначала еженедельной, затем выходившей два раза в неделю и, наконец, ежедневной, с программой строго консервативного органа, причем одно время (1881 г.), кроме того, издавал журналы «Добро» и «Дружеская Речь». Как на страницах «Гражданина», так и отдельными книгами покойный напечатал большое количество беллетристических сочинений и даже драматических пьес. Из этих произведений особенно известны: «Тавриада», современная поэма (СПб.,1863), «Очерки общественной жизни в России» (СПб., 1868), «Один из наших Бисмарков», фантастический роман (СПб., 1873), «Женщины петербургского большого света», роман (СПб., 1874), «Лорд-апостол», повесть (СПб.,1876), «Хочу быть русскою», роман (СПб., 1877), «Граф Обезьяников» (СПб., 1879), «Ужасная ночь», повесть (СПб., 1881), «Реалисты большого света», повесть (СПб., 1883), «Недоразумение», роман («Гражданин», 1884, кн. 2, 3, 4, 6—8), «Болезни сердца», комедия (СПб., 1886), «Курсистка», повесть (СПб., 1886), «Миллион», комедия (СПб., 1887), «Издалека», комедия (СПб., 1888), «Тайны современного Петербурга», «Мужчины петербургского большого света» (СПб., 1897) и др.
Наконец, кроме отдельного издания своих публицистических статей, например, «Речи консерватора» (СПб., 1876, два выпуска), «Что нам нужно?» (СПб., 1880), «В улику времени» (СПб., 1881) и т.п., князь В.П.Мещерский еще при жизни обнародовал собственные мемуары, обнимавшие его жизнь в течение сорока пяти лет (1850—1894 гг.), под заглавием: «Мои воспоминания» (СПб., 1897—1912, три части).
Из этих данных мы видим, что о князе Мещерском как чиновн謬ке не приходится распространяться. Чиновничество дало ему возможность близко познать все тайники бюрократического мира, понаблюсти провинциальную Россию, которую он по разным даваемым ему поручениям изъездил достаточно, стоять близко к вершителям эпохи великих реформ и с самых молодых лет своей сознательной жизни стать принципиально в оппозицию ко всему тому, откуда веяло эмансипационной свободой на русскую жизнь. Он как бы с юных лет кристаллизовался в своих «николаевских» симпатиях, и любезный ему период царствования императора Николая I явился для него отправною точкою взглядов на все остальные эпохи русской жизни, которые он затем беспрестанно судил и рядил в своих литературных произведениях, как публицистических, так и беллетристических. Но блестящая чиновная карьера, переливавшаяся на горизонте его жизни яркими радужными лучами, не прельстила его, и, несмотря на все несочувствие к намеченному им пути жизни со стороны сильных мира сего, он своротил все-таки на тот путь жизни, где на верстовом столбе, этот путь открывающем, стояла надпись «Русская литература».
В своих очень интересных воспоминаниях, обнимающих период времени с 1850 по 1894 годы, он дает следующий рассказ, как он променял карьеру царедворца на писательскую карьеру:
«Я думаю, что, когда я умру, даже мои враги должны будут вменить мне в патриотическую заслугу тот момент моей жизни, когда я пренебрег всеми благами и прелестями мира сего и, вместо улыбавшейся мне тогда более, чем кому-либо из сверстников, карьеры служебной, предпочел не только неблагодарный, но тернистый, даже страдальческий путь, и предпочел сознательно и хладнокровно. В тоне, которым государь (Александр II) спросил: «Ты идешь в писаки?» — я услышал не только отсутствие чего-либо похожего на поощрение, но и отголосок насмешливого пренебрежения и, во всяком случае, полного признания ненужности того дела, которому я решился посвятить мою жизнь. Я сознавал, что вступал на путь, который, по сложившимся о нем на верхах понятиям, считался чем-то непри¬знанным, чем-то неопрятным и к моему положению неподходящим. При дворе держалось предубеждение против всех, кто пишет, и, во всяком случае, между моим признанием, что, вступая в журнали¬стику с охранительными боевыми задачами, я считаю себя одинаковым слугой моего государя, как любой служащий и делающий карьеру в департаменте, и тем отношением к печати, какое имелось при дворе, была целая бездна».
Известный князь Вяземский угрожал князю Мещерскому, что он начнет свою карьеру публициста «прогулкой сквозь строй». Тютчев сказал ему, что ему простят все, но не простят, что он — князь Мещерский. Но Мещерский был тверд в решении. Какой-то фабрикант дал ему первые 6 000 рублей на начало дела».

По свидетельству «Русского Слова» (? 158), литературно-публицистическая карьера князя Мещерского сложилась так:
«По великому недоразумению, в редакторы молодого, еще неизвестного издания попал молодой Градовский, всю жизнь потом открещивавшийся от такого сближения имен.
В первый год у «Гражданина» было около 1800 подписчиков. Общественное мнение с первых шагов кн. Мещерского разошлось с ним. Мещерский не угодил никому. К первым же шагам Мещерского относится его фраза, что к либеральным реформам необходимо «поставить точку». В придворных сферах, по крайней мере по словам самого князя, «Гражданин» имел скорее неуспех. В 1872 году точка была уже поставлена. Но одновременно был поставлен крест и на самом Мещерском, и на его «Гражданине». От него отшатнулись. Мещерского сразу сопричислили к именам Магницкого, Фотия, Аскоченского, Бурачка. Но Мещерский был из тех людей, которых только подзадоривает антагонизм. Не десять, не двадцать, не три¬дцать лет, а целые полвека он имел «своеобразную смелость» стоять одиноко, имея против себя всю Россию. Он имел странное упрямство отстаивать необходимость «точки» даже тогда, когда о реформах забыли. Его все еще пугал призрак реформ.
Исключительное положение Мещерского закрепило за его статьями совсем исключительный интерес. По своему положению и связям при дворе и в свете он не только мог знать о планах, назначениях и событиях, значительных для России, но мог и писать об этом, не рискуя, в те невозможные времена, когда тысяча с лишним циркуляров главного управления по делам печати ограждала эти сведения от глаз и ушей общества.
Невозбранно, бесплатно Мещерский целый ряд десятилетий пользовался никому не доступной монополией. До 1905 года вся повременная печать волей-неволей вынуждена была рекламировать «Гражданин», перепечатывая из него сведения, которых иным путем невозможно было провести. Совершенно с обратного конца «Гражданин» подошел к позиции герценовского «Колокола». Только отсюда можно было знать, что министерское кресло шатается под Лорис-Меликовым, что Плеве привез уничтожающий его манифест, что в Царском уже сказано: «Баранов начинает дурить».
Зато с первых же веяний свободы печати «Гражданин» потерял всякую занимательность. Для журнала Мещерского настало время такого явного пренебрежения, что он счел невозможным продолжать дело. На некоторое время «Гражданин» закрылся. Нужно было пройти нескольким годам, нужно было прийти новым субсидиям, чтобы он снова воскрес, чтобы его слова, опять в силу тех же связей князя, стали перепечатывать. Мещерский жил и умер как заклятый враг прогрессивной печати. В памятные октябрьские дни он подсказал в одном из фельетонов знаменитое выражение, прославившее Трепова, о том, что не нужно жалеть патронов. В педагогике он отстаивал позицию сторонников той розги, которую он застал сам в приготовительных классах Правоведения. И он настойчиво проводил в теории, что для «кухаркиных сыновей» не нужно гимназического образования.
Прожив огромный век в работе с пером в руках, Мещерский остался типичным дворянином старого пошиба, с верой в голубую кровь, белую кость и необходимость таких подразделений человечества на вечные века».

Другая газета — «Южный Край» (? 12155) — дает на своих столб¬цах следующий «политический» портрет издателя «Гражданина», портрет, не лишенный разнообразия красок:
«Кто он, каковы были его идеалы, думы, какие мечты он лелеял, какие горизонты, дали, перспективы рисовались взору этого человека?..» — спрашивает газета.
«Пародируя поэта, все миросозерцание умершего князя Мещер¬ского можно было бы формировать словами: «Дней николаевских прекрасное начало...» Времена Николая I — вот идеал, вот мечта талантливого реакционера.
Он выступил в литературе еще в 60-х годах. Деятельность его, следовательно, началась в то время, когда вводились великие реформы, главный смысл которых заключался в поднятии гражданского уровня крестьянина, до того раба, пария. Вот против этого-то и ополчился тогда еще совсем молодой кн. Мещерский. С первых же шагов своей литературной деятельности он стал нападать на земство, на зем¬ские учреждения, на суд, особенно суд присяжных, на ослабление в какой бы то ни было степени сословного начала. Больше же всего князь боялся крестьянского — хотя бы и призрачного, хотя бы микроскопического — равноправия: волостной сход, волостной суд, крестьянин — судья, крестьянин — председатель суда, крестьянин — земский гласный... Пуще огня опасался князь-реакционер народного крестьянского образования. Земская школа — вот где самая большая опасность российской государственности... Счастье государства Россий¬ского он видел в «твердой власти» да в... розге, которую он всегда воспевал.
Князь сразу — в конце 60-х годов — обратил на себя внимание М.Н.Каткова, гостеприимно предложившего ему страницы «Русского Вестника», где он и стал выдвигаться. Талантливый реакционер, он был также замечен и отмечен и в другом лагере, где, например, Н.К.Михайловский посвятил ему (в 70-х годах) большую статью, частенько возвращаясь к беседе с «...ним, с его сиятельством самим».
Нужно сказать, что на первых порах консерватизм князя Мещерского был умеренный, сдержанный. Но постепенно он в своем «Гражданине» превращается в самого ярого реакционера, стремящегося уже не к тому, чтобы «поставить точку к реформам» (как то было в начале), а к тому, чтобы повернуть вспять все течение жизни, чтобы вычеркнуть совершенно 60-е годы из русской истории и вернуться к блаженным временам 40-х и 50-х годов прошлого столетия.
Князь Мещерский не принадлежал к тем журналистам (коих на Руси подавляющее большинство), голос которых остается «гласом вопиющего в пустыне». Нет, не его долю выпало редкое для журналиста счастье видеть свои общественные идеалы реализованными, проведенными в жизнь, если не всецело, то хоть частью.
Личный друг императора Александра III, князь Мещерский имел огромное влияние на ход его царствования. Многие мероприятия этого периода в значительной степени обязаны ему (земское и городовое положения 1890-го и 1892 г., а главное — земские начальники). И ирония судьбы! Певец института земских начальников, князь Мещерский умер за два дня до четвертьвекового юбилея этого института, также на 3/4 мертвого...
Нужно сказать, что русское общество редко, но резко реагировало на литературную деятельность князя-ретрограда, по заслугам платя ему. Как-то, в начале прошлого десятилетия, князь, собираясь праздновать 35-летие своей литературной деятельности, обратился к предводителям дворянства с просьбой поддержать его морально в этот радостный для него час, но получил в ответ жестокое письмо от целого ряда губернских и уездных предводителей того сословия, которому он — не за страх, а за совесть — служил всю свою жизнь. Тогда беспартийные (это было в 1901—1902 гг.) предводители дворянства — Стахович, Гейден, Долгоруков и многие другие — де¬монстративно отказались чествовать человека, проповедывавшего розгу, мечтавшего о возвращении к крепостному времени... Больно и горько было старику...
После манифеста 17 октября 1905 года князь, вначале растерявшийся, оправился и ненадолго взял курс налево: «Конституция, так конституция!» — отчаянно воскликнул он в своем «Гражданине».
Было время, когда князя совсем забыли. Но в последние годы его влияние опять стало таким, как во времена Победоносцева и Плеве. И если когда-то (в 80-е гг.) его политический салон выдвинул знаменитого графа Д.А.Толстого, то в самые последние годы его же салон выдвинул Н.А.Маклакова, П.Л.Барка, свергнул графа Ко¬ковцова. Государственную Думу старик-реакционер ненавидел всеми фибрами своей души. В худшем случае он хотел бы ее видеть законосовещательной, в лучшем... совсем ее не видеть. Дума для него — болезненный нарост на теле русской государственности. Все события последнего времени — привлечение Чхеидзе, «годневский» инцидент и т.п. факты, указывающие на стремление ограничить права Государственной Думы, — все это находило в его лице явного защитника. Он рад был всякому умалению думских прав, не выносил Родзянко за его порою отстаивание достоинства (чисто внешнего) Думы. И последний его «Дневник» (от 30 июня), его лебединая песня, заключал в себе глубокую, непримиримую ненависть к русскому народному представительству, этому «детищу смуты».
Одно большое достоинство было у князя Мещерского — это его ненависть к лидерам черносотенных, равно и националистических организаций, raison d’etre которых заключается в преследовании на¬родов, населяющих Россию: евреев, поляков, финляндцев и других. Как это ни странно, но этот глубокий консерватор был сторонником равноправия всех российских национальностей. Чуть ли не каждый его «Дневник» был посвящен борьбе с персонами такого типа, как Пуришкевич и Глинка-Янчевский. А «ритуальные» вакханалии, особенно киевская «бейлисиада», вызывали в нем настоящее отвращение.
Впрочем, нельзя обойти молчанием другое достоинство покойного князя: его отстаивание веротерпимости, его борьбу с гонителями евангелистов, трезвенников и др.
Вообще говоря, при всем нашем определенном отношении к литературной и общественной деятельности покойного, мы считали бы несправедливым валить его на одну кучу с такими изуверами, наймитами и бездарностями, как Глинка-Янчевский, Дубровин и другие подобные погромные идеологи. У каждого человека есть свое хорошее, человеческое. У князя Мещерского это хорошее, человеческое прорывалось в религиозных и национальных вопросах. На этой почве у него — допускаем — могла быть и душевная трагедия: выдвинутые им высшие представители власти в этих вопросах с ним «не соглашались»...»

В приведенных поминальных словах из разных статей мы вполне определенно черпаем сведения о литературно-публицистической жизненной позиции князя Мещерского. Все в один голос и вполне согласно признают, что в его лице Россия имела самобытного, талантливого представителя, кипучего, с беспокойной мыслью и вечно встревоженным, бурлящим чувством, страстно отзывавшегося на все явления окружающей жизни. Этот интерес к жизни, несмотря на глубокий возраст, не покидал его до последнего его издыхания, и еще в его «Дневнике» от 29 июня («Гражданин», ? 27) он писал:
«Сегодня меня посетил гость, с целью задать мне оригинальный вопрос.
— Я читаю вас внимательно, — сказал он мне, — и давненько читаю, и вот наконец сделал то, что давно мне хочется сделать: прийти к вам и спросить, неужели вы не устали жить? Я говорю, собственно, о той жизни духовной, которая у вас бьет доселе ключом, судя по вашим статьям. Мало того, бывают у вас «Дневники», которые я читаю прямо с удовольствием, потому что в них столько молодости, точно написаны они молодым человеком. Даже когда вы сердитесь, не слышно в ваших писаниях сердитости старика. А главное, что меня удивляет, — ни в одной строке вашей не слышно разочарова¬ния. И вот, повторяю, я пришел вас спросить: неужели вы не устали жить?
— Жить, с благодарностью к Богу могу сказать, я не устал, — ответил я моему собеседнику, — а не устал, вероятно, потому, что интересуюсь жизнью больше, чем самим собою. Только теперь я понимаю, что это великий дар Божий — интересоваться жизнью и людьми больше, чем собою. Ведь как-никак, а человек разочаровывается, устает, хилеет всего более от своих неудач, от своих разочарований, от маленьких и больших уловок судьбы. А я больше интересовался жизнью и людьми и, благодаря этому, хотя я и очень много получил не только уловок, но и ударов от судьбы, на ваш вопрос совсем искренно могу ответить: я не устал жить, потому что нет дня, чтобы меня не захватывал за живое какой-нибудь жизненный интерес, и этим я объясняю, что между моими «Дневниками» могут попадаться именно «молодые», потому что у меня орган, воспринимающий впечатления от жизни, иногда — я сам это с удивлением заме¬чаю, — совсем одинаково реагирует, как бывало в молодые годы, по отношению и к вопросам жизни, и к бесконечному разнообразию людских нужд.
— Это интересно, — говорит мне мой неожиданный собеседник.
— Но дело вот в чем. Жить, как я вам сказал, благодаря Бога, я не устал, но зато, откровенно скажу, уши устали слушать и глаза устали глядеть.
Вы спросите, что я сейчас хочу сказать. А хочу я сказать вот что. С самых юных лет для меня одним из больших удовольствий было слушать речь людей, всегда живую, всегда вдохновленную прав¬дивыми чувствами или идеалами, приходившимися по душе, речь, где слышалось образование, где слышалось сердце, где так часто слышался оригинальный ум. Для глаза тоже какое было удовольствие глядеть на умные глаза, на добрые глаза, на ярко горевшие жизнью глаза. Каким наслаждением было читать прекрасные творения талантов литературы! И хотя все эти впечатления слуха и глаза чуть ли не ежедневно менялись, но ни слух, ни зрение не уставали, получая от людей все больше и больше одобрения любить жизнь в людях и людей в жизни.
Потом пришла другая пора, не сразу, а постепенно. У людей стали исчезать взгляды тихие, светлые и спокойные, стало слабеть отражение вдохновения, и взамен все чаще стали встречаться бе¬гающие глаза, лгущие глаза, мертвые взгляды; ежедневное чтение заставляло глаза утомляться от превращения культа таланта и красоты в ежедневное служение пошлости, в калечение всего, что из-под пера выливалось ободряющего, облагораживающего, возвышающего; все более и более люди в печати и люди в жизни напоминали блох, прыгающих только чтобы кусать и кусать, и как слух утом¬лялся от слушания почти исключительно отзвуков разрушаемой семьи, повергаемых идеалов, вражды, заменяющей прежнюю лю¬бовь, так глаза утомлялись от отражения тех же печальных духовных явле¬ний в печати, от гляденья на глаза, говорившие, что прежний брат и прежний ближний стали чужими... И, поверите ли, приходили и приходят минуты, когда от всего, что читают мои глаза в печати и в людских взглядах, бывает мыслима гипотеза, что, не будь строгих наказаний, люди стали бы ненавидеть и уничтожать друг друга как препятствие к достижению всякого вида карьеры.
Собеседник мой меня прервал:
— Так неужели же всего этого недостаточно, чтобы устать от жизни? Ведь если глаза устали видеть, а уши устали слышать — значит, вы устали жить.
— Нет, — ответил я, — в том-то и дело, что нет. С каждым годом ценнее становится, во-первых, чудный мир пережитого среди людей, вдохновлявших любить жизнь; во-вторых, чем усерднее ищешь в толпе уцелевшие души хороших людей, тем интереснее борьба идеалов с пошлостью, тем более энергии для этой борьбы, и как ни малы плоды этой борьбы, она все же ободряет жить, — и я не устаю жить».

Эта исповедь чрезвычайно характерна как свидетельство наличия в нем того сильно вибрирующего общественного нерва, который неизменно присущ всякому публицисту с большим темпераментом. Интересом к жизни действительно отмечены все его писания на протяжении нескольких десятков лет, и если собрать воедино, конечно, с разбором, все его «Дневники», то, несомненно, будущий историк России найдет здесь богатейшую хронику русской жизни, хронику в лицах, явлениях и переливах общественных настроений. Только х

Отзывы

Заголовок отзыва:
Ваше имя:
E-mail:
Текст отзыва:
Введите код с картинки: