Майя

Год издания: 2005

Кол-во страниц: 272

Переплёт: твердый

ISBN: 5-8159-0549-6

Серия : Художественная литература

Жанр: Роман

Доступна в продаже
Рекомендованная цена: 95Р

Действие романа происходит в самый разгар Серебряного века — эпохи, породившей не одну литературную мистификацию. Юная провинциальная поэтесса Ася Лазаревская приезжает в Москву учиться. Случай сводит ее с известным властителем умов, неуловимо-зловещим Сигизмундом Галаховым. Он делает Асе неожиданное предложение... Поддавшись соблазну славы, молодая провинциалка соглашается учавствовать в игре под именем загадочной индианки Майи. Откуда ей знать, что она окажется втянутой в водоворот немыслимых убийств, интриг и таинственных событий, которые перевернут не только ее жизнь...

Содержание Развернуть Свернуть

Содержание

Глава первая 3
Как Ася сидела под Деревом Бедных и как впоследствии она удостоилась чести прокатиться на автомобиле со знаменитым поэтом
Глава вторая 21
Как Аля Муромцева поразила воображение зрителей на отпевании молодого поэта, а Ася неожиданно получила сразу два лестных приглашения
Глава третья 39
Как Ваня-Баюн поругался с товарищами из-за графа Толстого и как Ася нежданно-негаданно приобрела новое знакомство
Глава четвертая 53
Как певец любви и наслаждения читал стихи в неподобающем месте и как Ася отказалась быть музой поэта
Глава пятая 62
Как Маша Полякова впервые засмеялась, а Ася пролила кофе на ресторанную скатерть
Глава шестая 70
Как Ваня-Баюн чуть не схватил простуду, а Аля Муромцева прислала подруге нежное письмо
Глава седьмая 77
Какими бывают некоторые загадочные особняки снаружи и изнутри
Глава восьмая 88
Как подруги сообща приняли важное решение и как Ася узнала, что телефон — вещь хорошая, но опасная
Глава девятая 97
О том, как неблагоразумно копаться в чужих столах и открывать двери кому ни попадя
Глава десятая 109
Как бездомные поэтессы превращаются в лунных богинь
Глава одиннадцатая 127
Из которой явствует, что хотя главное действие разыгрывается на сцене жизни, кое-что важное прячется и за кулисами
Глава двенадцатая 137
Как божественная Майя Неми, войдя во вкус, принялась кружить голову не только избалованной московской публике, но и своей создательнице
Глава тринадцатая 148
Как изощренные гипнотизеры вводят в транс впечатлительных барышень, и о том, чем чреваты подобные эксперименты
Глава четырнадцатая 154
О том, что исступленное желание мести порой может сослужить весьма двусмысленную службу
Глава пятнадцатая 161
О том, как Ася попыталась проникнуть в тайну смерти молодого поэта и как это оказалось куда сложнее, чем думалось ранее
Глава шестнадцатая 168
О том, как легко спрятаться под священным покрывалом Изиды и как непросто сбросить его даже при большом желании
Глава семнадцатая 176
О том, как старая дружба может поднести сюрпризы, а новая — открыть невидимые миру лазейки
Глава восемнадцатая 188
Как Ася решила устроить самовольное расследование в простой московской квартире, а оказалась в гроте Венеры
Глава девятнадцатая 195
В которой события частной жизни совпадают с событиями государственного значения
Глава двадцатая 211
О том, какой странный город Москва и как легко можно здесь ошибиться домом
Глава двадцать первая 219
О том, что если уж сердце тайно просит гибели, грех ему отказывать
Глава двадцать вторая 243
О том, как Асе пришло в голову шантажировать своего наставника и друга, и о том, к чему приводят неблаговидные поступки
Глава двадцать третья 255
О том, что можно увидеть в воде, даже если время святочных гаданий давно уже миновало

Послесловие 266

Почитать Развернуть Свернуть

Глава первая
Как Ася сидела под Деревом Бедных
и как впоследствии она удостоилась
чести прокатиться на автомобиле
со знаменитым поэтом


— Никакой возможности больше нету. Отморозили ноги и не ели почти полсуток... Утомлены все бесконечно.
Студент говорил и смотрел чуть просительно на чернобородого, мокро блестящего этой своей бородой сухощавого господина в длинном пальто. Тот был обут солидно, стоял, нервно переминаясь, как сильный и злой жеребец в упряжке, вот-вот рванет. Рядом маячил какой-то маленький, полный, первому по локоть, в пенсне.
— Как, Даниил Лукич, что скажете? Вот санитарный отряд без устали ночь и весь вечер вчерашний продежурил, измерзлись... Так как?
Черный, которого Ася стала тут же про себя звать «караковым», прося совета, насмешливо и хмуро щурился вниз, на мелкого Даниила Лукича, а тот пальцем придавливал пенсне на толстеньком носу и гнусаво подхмыкивал.
— Да пусть их идут отдыхать, Сигизмунд Ардалионович... — сказал хмыкающий этот устало.
— Вы идите, — наконец приказал черный, строго и вместе с тем одобрительно поглядывая на высокого студента, все стоявшего перед ними. — Идите, отдыхайте. Здесь тихо покамест. Не думаю, что понадобится деятельная помощь. Только оставьте нескольких человек наблюдать. Мало ли... А так — идите.
Дальше Ася не видела, потому что чья-то широкая в тулупе спина закрыла и каракового, и горбоносого, и студента. «Это санитарный студенческий отряд... — подумала она. — И не ели они, и иззяблись... И имя у каракового звучное, похожее на какое-то знаменитое, что-то в нем царское... Уже скоро рассветет. Ужас какой». Она выставила вперед руку в перчатке, чтобы поймать мечущийся между людей, как мяч из детской, свет и жар ближнего костра. Другая перчатка где-то погибла. Верно, в поезде. Аля Муромцева и гимназист этот, ежиком, куда-то запропастились... Обещали быть рядом, не оставлять... Но самое главное — это холод. Холод в ногах. В голове. Снаружи. Везде.
Уныло, промозгло развиднелось вдалеке, над путями. В небо глядеть не хотелось — от блекло светлеющих костров туда тянулись жидкие дымы, поднимались резкие, приглушенные нервной, священной тревогой голоса. Кто-то запел. Кто-то подхватил. «Мы пошлем всем злодеям проклятье, на борьбу...» Но вслушиваться не было никакой возможности. Качались вокруг спины. Все скупо и возвышенно говорили. Топтался рядом пахнущий дегтем и овчиной рабочий, странник или мужик — понять было нельзя, потому что у него не было лица. Каждый раз, когда Ася принималась на него смотреть, он отворачивал взлохмаченную головенку в рыхлом картузе или отходил за плечо одного из студентов.
— Чистый был, вот и ушел на Голгофу, — многозначительно сказал кто-то еще, качающийся над самым Асиным ухом. — Истинно божественный, по учению... Правильный он был. Как надо, значить...
— Да-а, — ответили ему сбоку внятно и сурово. — От роскошества ушел... Ишь, снегу-то навалило, страсть, и не упомнишь, чтоб в ноябре...
С вечера крепко схватило дорогу — она белесыми, твердыми иголками дрожала шагов за десять от того места, где горел большой костер. К нему-то и прибилась Ася. Мороз был свежий, острый, так что щеки и ноги не чувствовались никак, даже если пробраться к огню совсем близко. Но близко было нельзя. Одна нога, правая, в застывшем ботинке, особенно нестерпимо ныла, и даже когда на нее наступил этот человек в картузе и, отворотившись, стал говорить: «Простите великодушно, барышня, вроде как я...» — Ася ничего ощутить внутри ботинка не смогла.
«Я туда пешком пойду, одна. Сяду под Дерево Бедных... Я не могу, я сейчас упаду... Жалко его... Жалко... И эта лицемерка скверная будет здесь, с нами, а сама его убила, да, убила непониманием своим, злобой, корыстолюбием... А еще жена... И как странно, что я его не видала раньше, на Зубовском бульваре, на Тверской... А здесь совсем не похоже на наши места... Здесь все гладкое такое, а впереди что-то вроде леса у обочины... Я падаю...» Но она не упала. В этот прояснившийся, разошедшийся перед глазами и в сознании зазор между стылым полусном и ледяной явью, ходившей туда-сюда как тяжелый маятник, вклинилось что-то громкое, слова невнятные «идет, идет». Дальше начался уже четко железный стук, грохот, свист, как будто кто-то страшно, высоко закричал на рассвете, вскрикнул раз и потом без передышки заголосил. Асю толкнули в спину, и она оказалась в ноябрьском безжалостном и чистом воздухе с примесью духа паровозного угля и кое-как прогретой кострами осенней земли. Горели острые огни впереди. Это на станцию привезли его наконец.
Студенты, сцепившись холодными пальцами, сурово взблескивая глазами, которые у всех у них почему-то стали серого, решительного цвета, наступали на Асю и всех прочих, говоривших теперь как одно целое: «Привезли... Вон, несут уже, несут... Ах, Господи, Господи... Вот он...» Студенты старались успокоить людей, но Ася знала, этого не могло быть: уже двигался перед глазами, почти не застывая в воздухе, желтый, на палый дубовый лист похожий, гроб. Шумно все сдергивали и снимали шапки, торопливо утаптывали тлеющие еще костры.
Ася смотрела на гроб. Он плыл прямо на нее. Он был не больше скрюченного холодом листа, а потом стал делаться все шире и объемнее, как будто пух на глазах. В нем к себе домой возвращался великий, строгий, и от этого казалось, что колеблющаяся в воздухе домовина громадна. Рядом студенты дрожащими руками рвали с голов фуражки. Один, ближний, белобрысый, немного похожий на Ваню-Баюна, мокрым взглядом словно промыл Асины глаза, все ее оцепеневшее от дремотного стояния лицо, сказал ей: «Вот ведь, не привелось живым увидеть... А сколько раз мог бы... Товарищи ездили в августе к нему. К нему сюда...» — Он сбился, вдруг с хрипом всхлипнул и отвел глаза.
Теперь Ася уже не только смотрела на гроб, который отнесло далеко вперед, но и шла вместе со всеми. Глинистые колеи отвердели за ночь, идти было неловко, потому что застывшие ноги не попадали в такт тысячам других ног и скользили по тугому, немилосердному снегу. Очень медленно надо было ступать, потому что впереди скрежетали, скрипели колеса: это вороха венков, наваленные кучей, ехали на телегах. Ася вспомнила, как Аля возмущалась в поезде, что в магазинах правительство велело следить, какие слова заказывают для лент этих венков. Все особо революционное подвергалось немедленному изъятию. Вспомнила очень отчетливо давящее грудь свое негодование и что говорил гимназист, ехавший с ними... Но негодовать сейчас не было сил. Слышались тупые скрежеты и неравномерный топот ног. Внезапно все будто откинулись назад, встали.
— Минуточку, только одну минуточку! — выкрикнул неожиданно теноровый юношеский голос. Щелкнуло что-то у гроба, за телегами.
— Нет, это осуждения достойно, — сбивчиво сказала побледневшая от непримиримых чувств девушка рядом. — Они кодаками нацелились, делают снимки... Какое кощунство!
— Да там их прорва, — гневно ответил ей кто-то похожий на черного того, в пальто.
Ася через плечо говорившего оглянула голые ветви. Там, невысоко уже, угнездился кто-то, вооруженный блестящим фотографическим аппаратом.
— Мы уже близко? — робко спросила она одновременно и у девушки, и у разгневанного. Они ничего не ответили ей, занятые вслушиванием в толпу и в то, что происходило впереди.

От самого гроба теперь уныло тянулся негнущийся напев. На небе косо разошлись тучи, и грузно и невесомо высвечивались там два обшарпанных белесых столба. Пройдя еще немного, Ася удостоверилась, что они ждали идущих здесь, на земле, образуя негостеприимный въезд к нему домой. Она подумала, что знает эти столбы так же хорошо, как и любой другой здесь идущий — по фотографиям, по воспоминаниям...
— Теперь уже недолго, близко, — неожиданно обратилась к ней бледная девушка, успевшая оправиться от возмущения и расстройства. — Это въезд в Ясную Поляну, а там вон деревня, смотрите... Там крестьяне впереди нас идут... Лев Николаевич им сам дома строил, глину мял, клал печи... Он такой был... Он был...
— Тише, тише, — послышался ропот вокруг.

«Я ничего, совсем ничего не чувствую. У меня вместо ступней ледяные комочки какие-то... Я, словно Кай из андерсеновских сказок... заледенела...»
Процессия еле-еле двигалась по черной аллее Ясной Поляны, где березы словно тоже не спали от горя всю ночь и поэтому, измученные и захолодевшие, без надежды на скорый отдых, изогнулись над головами идущих болезненно и раздраженно.
— Здесь все такое знакомое... — робко сказала Ася своей порозовевшей соседке. Все это время они брели бок о бок, но не разговаривали, лишь иногда горестно пожимались от морозного, сырого воздуха ноября и как-то немного искоса оглядывали друг друга.
— Для всякого культурного русского человека эти места значат так много... Это наша Мекка... — пылко и сурово откликнулась та, но сразу же осеклась, спотыкнулась и ниже наклонила разгоревшееся от ходьбы длинное лицо, отвела горестные свои, блестящие глаза.
Асе стало немного стыдно. Стыдилась она, собственно, своего неумения кстати ответить, но все это тут же выскочило у нее из головы при виде прямо спиленного, с боковым могучим отростком вяза. На шее у него болтался колокол. Вся осанка дерева напоминала старого прирученного оленя. Прямо перед процессией виднелась обветшалая терраса, дальше неуютно и сыро брезжили службы, какие-то пристройки, конюшня или что-то вроде. Везде чернели люди, синели студенческие фуражки, скучно-серыми пятнами смотрелись издали платки баб. Вплотную к дому приблизились несущие желтый гроб и остановились.
Ася пробиралась вперед. Теперь она была так близко от заветного дома, куда столь многие из Москвы рвались всей душою и не могли попасть по вине этого трусливого правительства, так рядом в жидком, слезящемся свете стояли люди на балконе дома — верно, семья Льва Николаевича — и так из глубины шумела эта печальная толпа... Но задумываться и чувствовать себя частью скорбящей России было нельзя: что-то уже громко и сухо говорил с балкона мужской голос, люди вслушивались, переговаривались, замирали. Кто-то невдалеке объяснял непонявшим, что вначале пропустят родных и близких, потом крестьян, а уж потом всех прочих.
Слушать это было неимоверно тяжело. Но Ася знала одно — она достоит, во что бы то ни стало. Студенты кольцом оцепили дом. Сначала — близких... Вот если бы еще отыскать кого-нибудь из знакомых... Хотя бы этого, белобрысого гимназиста... Или Баюна говорливого, он ведь должен быть здесь, обязательно должен, как же иначе! Надо было его дождаться, хотя нет, он, верно, из типографии сразу поехал... И Ася стояла и стояла — то молча, то переговариваясь скупо с соседями, которые выговаривали «Лев Николаевич», как «Тело Христово примите». Ася и сама говорила так, но говорила машинально, тупо. Она все глядела на вяз, под которым пристроились ждать смутно знакомые ей фигуры. А очередь меж тем выстраивалась под балконом все стройнее и молчаливее, ящерицыным, извивающимся и по кусочкам отрубаемым хвостом ползла обратно, в глубь парка. Сил не было совсем.
Доковыляв до Дерева Бедных, она поняла, что скамейка занята, а ей было просто необходимо куда-то упасть, но всюду сидели, стояли и говорили люди.
— Мне Никитин только что рассказал, Сигизмунд Ардалионович, что Лев Николаевич перед кончиной все «обирал себя»... Водил рукой, будто писал по простыне... И так странно, помните, у него там этот герой... ну, Николай, туберкулезный, в «Анне Карениной» все обирает себя на смертном одре... Странно, подумайте, ведь сам это писал когда-то и сам стал этак делать... Хех... Какая сила духа... Эти книги его, ведь они про жизнь писаны... И про себя самого он, выходит, написал... М-да...
Голос маленького, в пенсне, всплыл и качнулся у самого уха, будто оглохший язычок колокола. Она поняла, что слушает обрывок разговора и хотела отойти, но тут чернобородый сказал, привычно чеканя углы слов:
— Вы, Даниил Лукич, как-то, бог его знает, скоры на язык. Эти все наблюдения, с вашего позволения, отдают чем-то неблаголепным, как сказали бы представители русского духовенства, коих, кстати, здесь с фонарем ищи — не сыщешь. Я всегда чувствую некоторую неловкость, когда при мне чувствительные барышни или сентиментальные мужчины пускаются... Виноват...
Это он прервался, чтобы пожать руки двум господам самого московского вида. Теперь Ася могла видеть отстраненное и малоподвижное лицо говорившего совсем рядом. Тонкий и немного будто заострившийся в кости нос, чуть тронутую восковым налетом кожу щек и тяжелые, коричневые тени полукольцами под длинными глазами. Его борода сухо вилась у самых губ. Его речь выдавала привычку к декламации, к публичным чтениям. А маленький, по сравнению с этим Сигизмундом, был просто непородистый увалень.
Все это так скоро пронеслось в отуманенной Асиной голове, что она сама не поняла половины этих своих ощущений. Да и не до того было — безликий мужик не мужик подошел пристроиться под деревом в ожидании, покуда очередь поубавится, и ненароком тяжело наступил ей на ногу.
«Ах ты, Боже мой», — неловко произнесла Ася, почувствовав ударившую снизу чем-то заточенным мерзкую боль. Боль все нарастала, стало уже невмоготу сдерживаться, и сквозь брызнувшие неприлично слезы Ася услышала: «Что ж это, барышня... Извиняюсь, барышня... Я не со зла же...» Он даже снял от огорчения картуз, и теперь можно было рассмотреть его выцветшее, испитое лицо, но от боли все вызвездило крупными цветными пятнами вокруг, и сделать со слезами ничего было нельзя.
— Позвольте... Подойдите сюда, здесь спокойнее стоять будет. Да вы идти можете? — Жесткий голос, истончающийся на конце вопроса, говорил все это, обращаясь к Асе. С ужасом чувствуя мокрые дорожки на щеках и щекочущее, липковатое присутствие слез под воротником на горле, Ася дернулась было прочь, но кто-то уже втискивал ее в узкую теплую щель между закутанными телами на скамейке. Господи ты Боже, как неловко, какой позор... Надо было немедленно выйти из положения, и пришлось вслепую шарить внутри кармана, ища платок. Сквозь негустой мех шубки рука все время тыкалась в чей-то соседний бок, платка никак достать было нельзя, слезы все текли. Когда же он все-таки был вытянут за угол из невидимого своего укрытия и Ася рывком вытерла горячие от стыда щеки, вокруг были незнакомые спины и лица. Чернобородый Сигизмунд и его кроткий собеседник куда-то пропали из виду. Поверх измятой ткани платка Ася пыталась нашарить их глазами среди толпы и находила много похожих, но все это были не те.

Сидеть под Деревом Бедных было спасением. Люди сменялись, то тот, то другой вставал и уходил, но главное было то, что теперь не надо было геройствовать. Старая крестьянка, некрасиво увязанная в грубую большую шаль, как тюк из кладовой, говорила Асе про Льва Николаевича:
— Ведь он венков на себя завещал не класть... И чтоб попы не пели... Властей не жаловал он... Скорбел... Вот говорят все: великан земли русской, а сам-то при жизни — посмотришь — худенькой был, как лучинушка, вертлявый... Все чего-то выхаживал, значит, думу выхаживал свою... Кручинился, болел очень он, Лев Николаич-то, о чем-то, все с приезжими, бывало, ходит и говорит, говорит... Языками владел... Молчать не мог... Встретишь — ничего понять нельзя, известно, дело господское, а все радостно...
— А что же радостно вам было? — спросила Ася.
— А что жив-здоров Лев-то Николаич, хоть и усох совсем в последние годы, еле от земли видать. Износился он от дум... Всю-то жизнь думать, это ж дело какое... Господ¬ское это дело...
Очередь тихо двигалась у самых дверей, и Ася наконец решилась. Почему-то ступать по земле было пусто и вязко, как будто идешь в пружинистом тумане. Уже становясь в хвост, она взглянула на ручные часики, нагревшиеся в рукаве шубы. Было почти половина четвертого, говорили вокруг, что скоро понесут к могиле, в Графский Заказ.
Вот вошли в переднюю, где по стенам всюду расставлены были бесконечные книги и пахло застарелым, холодным запахом кабинетного труда. Стояла пустая желтая скамья, длинная, как диван. Вновь двигались осторожно, небыстро, в высоком молчании, в преддверии краткого свидания с тем, кто целый, казалось, век наполнял эти книги, поскрипывающие полы и коридоры — целый мир наполнял собой, жил здесь, в мире. Хотя никто не суетился, шли ровно, не толкаясь, но у двери, распахнутой в ту комнату, все почти незаметно приостанавливались, словно из проема шли неутихающие порывы ветра.
«Нет, это невозможно. Нельзя так жить. Нельзя так жить. Нельзя и нельзя», — выстукивало в висках, и размеренная, но от этого не менее задыхающаяся внутренняя речь скрытым плачем начала отдаваться в руках и ногах. Когда уже миновали порог, Ася вдруг поняла, что не знает, как посмотреть налево. Там, она уже почти видела, лежал он. Над его лицом почти пустыми греческими глазами белел чей-то бюст. «Братец ихний», — шепнул кто-то. Она ровно прошла в двух шагах от лежащего — в черной рубашке, желтолицего, любимого, сияющего расчесанной бородой, очень старого, худого, навсегда потерянного, ей не сказавшего ни слова... Пальцы уже сложились в щепоть, и, подражая кому-то, шедшему перед ней, она начала креститься, не понимая, что делает, и чей это голос слышится сбоку: «Проходите сюда поскорее, пожалуйста...»
Нельзя было вспомнить, откуда и как она выбралась на двор. Нельзя было объяснить себе, что произошло, но оно уже случилось. Это было похоже на то, как если бы проткнули иглой воздушный шар. Шаром был кокон, в котором скрывалось судорожное, не стыдящееся людей смятение. Это лопаются и тлеют на глазах невидимые перегородки, отделяющие от оскаленного пустотой мира тело и все, что, горячее, существует внутри. Тот, кто умер, мог меня защитить. Тот, кого нет, мог нас оградить. Он мог читать мораль, быть несправедливым, сердиться, но он был большим, был рядом в мире книжных магазинов, разлинованного полозьями снега, розоватых фонарей на Тверской, страха и песен про «мы пошлем всем злодеям проклятье...» И что-то еще... Что-то еще... Как будто все, что близко, обнажилось как в анатомическом атласе, и видишь сочленения бесполого тела, красные жгуты мышц, а кожи нет. Как страшно... Как бесприютно... Как холодно...
Асе было и вправду очень холодно — несказанно холоднее, чем на заре, на станции Козлова Засека в ожидании поезда. Ее знобило, пока она, не разбирая, куда идет, почти вбегала в опустевшую аллею, лишь бы подальше от шума за спиной, от голосов, тяжелым хором выведших: «Вечная па-а-амять, Ве-е-ечная па-а-амять, Ве-е-ечная...» Низкий бас падал все глубже, уходил под землю, куда сейчас они закопают кого-то, кто был очень важен... Идут каменные Софья Андреевна со своей складной палочкой, Душан Петрович, врач... Не им, а мне он был важен... Мне, а почему, я не знаю... Я не знаю... Мне страшно, мне так страшно...
Она торопливо шагала по аллее, запинаясь о замерзшую глину, чувствуя весь холод дорожного снега будто оголенными ступнями. Она готова была бежать в какую угодно даль, лишь бы не видеть и не слышать, как все опускаются на колени перед небольшим заколоченным гробом, как щелкают затворы кодаков, постукивая, крутятся ручки синематографических аппаратов, как мается презираемая всеми полиция в нескольких шагах от раскрытой могилы и подскакивающий, быстрый человек готовится сказать краткую речь о том, почему хоронят здесь, а не в усыпальнице графов Толстых...
Потом был черный пруд у самых ворот, а по левую руку, в Нижнем парке за деревьями, — другой. Неприютная вода, словно позабытый колокол, раскачивалась от ветра и хлопала о берег и плетеные стенки купальни. Там Асе пришлось остановиться, потому что ноги ее не слушались. Как-то внезапно воздух из белесого сделался мутным, сумеречным. Немного подождать, а потом — снова идти, идти вперед.

Сперва намечалась самая скучная снежная с грязью распутица с ледяными лужами посредине, но заморозки крепко сковали расползшуюся было дорогу. Асины каблуки теперь, когда она шла совсем одна, сухо стучали о землю. В не разбирающей пути тоске она бессознательно старалась идти быстрее, но от этого лишь больше запиналась, скользила, обрывалась в продавленный многими тонкий, стеклянный лед. Ей казалось, что вот точно так же еще недавно стучала мерзлая земля о плоскую крышку гроба. Приходилось ковылять, плестись еле-еле, и от этого становилось почему-то страшно. Но в кармане шубки важно дремало синее мамино Евангелие с золотым обрезом, такое теплое на ощупь, шелковистое, как покой. Трогая его мирную, нежную гладь, Ася чувствовала, что надо было просто собраться, не думать ни о чем, просто идти. Важно было одно — дойти до станции, сесть в вагон третьего класса, на который денег как раз хватало, и ехать назад, домой, домой. Ася совсем почти не помнила ни этих изб вдали, ни однообразных берез вдоль обочины. Но скоро и они стали не нужны, растеклись, помутнели. Стемнело.
Сначала она пыталась не обращать внимания на темноту, которая как будто доносила до нее далекий говор и шум множества людей. Наконец-то ритм был найден, она пошла, как ей представлялось, ровно и хорошо, но это был обман, и поняла она это только тогда, когда в нескольких шагах замаячил извивающийся чернильной кляксой изгиб дороги. Знакомый изгиб говорил, что и полпути еще не пройдено. Она остановилась и судорожно прислушалась.
Никого и ничего вокруг не было. Пустое молчание отрицало в этой вечерней бесприютности и оставленности даже самое себя. Нельзя было поверить, что здесь еще недавно брело столько людей. Асе сделалось страшно, но этот нынешний страх теперь уже не подгонял ее — он одним ударом вбивал тело в дорогу, и нельзя было пошевелиться. И синее Евангелие уже не помогало. Этот страх был иного свойства — такой всегда приходит тревога, опасение за жизнь, за тепло, за себя. Асе вдруг стало понятно, что она — посреди одинокой, изнурительной дороги во тьме, в незнакомом месте, далеко от людей и улиц. На холмы далекие, добрые эта земля не была похожа нисколько. Она была другая, и взгорья у нее были не те. Осенние поля накануне сильных морозов, что и при свете дня в деревне наводят тоску, по ночам особенно бескрайни, а лес, окаймляющий их, жуток.
Теперь Асе уже хотелось обратно, к людям, к голосам, пусть даже они и говорят что-то ненужное и утомительное. Но поворачивать назад было неумно. Стук и огни станции были бы сейчас самыми желанными гостями в Асиной душе, но, куда ни погляди, всюду еле теплились уже знакомые тощие стволы берез, полз сумрачный ельник, стелились неровные колеи. Сердце начало колотиться и мешало идти скорее.
И весь мир этой земли, не дыша, уставился из темноты на ее скорченную страхом, мечущуюся внутренне душу и чего-то ждал. Потом Асе подумалось, что не одни только добрые люди съехались сюда, на похороны. Вполне могли красться в ночи любопытствующие, злые, с холодными сердцами — злодеи, высматривающие поживу. Когда это невеселое соображение предстало перед ней во всей своей очевидности, Асе почудилось, что земля дрожит от ужаса.
— Глупости. Это просто от страха. Какой позор... Ну-ка, соберись и иди. Вперед. Как не стыдно, — сказала она себе одеревеневшим, надтреснутым голосом.
Он дико и чуждо отозвался во мгле и тумане дороги. Под ногами по-прежнему все ходило ходуном, тряслось, как в ознобе. Шум, идущий сзади рывками, все густел, ворчание делалось плотным, слышались взревывания и визги мотора. Через минуту непредставимый, радостный свет фар запрыгал по колеям туда-обратно, захватывая в своей щедрости уже не страшные призраки берез.
— Ах, какая я... Это же люди, автомобиль... Люди... — Ася вскрикнула полным, счастливым голосом, взмахнула неловко руками, уступая путь.
Он, подрагивая всем своим железом, взвыл и грузно пролетел мимо, в окне резко обозначились встряхиваемые усталостью и ухабами головы каких-то равнодушных людей.
— Погодите, стойте... Да ради бога, остановитесь же... — Ася кричала, спотыкаясь, прыгала по колеям за ним из последних сил. Нога, та, на которую наступили, болела нестерпимо.
— Не уезжайте... Вы... Ради Льва Николаевича, пожалуйста! — вдруг вскрикнула она вслед уже отъехавшему автомобилю.
— Что это я такое кричала?
Мыслей не было. Только попытка удивления, когда туманный свет с плавающими в нем клочьями мглы запрыгал обратно. Шум мотора приблизился, вновь загустел и забулькал на слабом огне недоверчивого ожидания. Не чуя под собой ног от нового страха, что могут уехать, в раздраженном и законном нетерпении ее не дождавшись, она заторопилась к автомобилю, прихрамывая, маша отчаянно руками. Задняя дверца уже была распахнута, и изнутри высовывалась черная голова.
— Я с вами? Можно? Мне только до станции... А дальше уж я...
Ее задыхающийся, отрывистый голос, казалось, произвел некоторое впечатление на господина, сидевшего в салоне. Он выпростал лицо из своего теплого укрытия и произнес иронически:
— Как? Барышня? И одна? А, из Ясной идете. — Он говорил сухо и как власть имеющий. Ася взглянула ему прямо в лицо и узнала его. — Вы, выходит, сбежали оттуда, так, что ли? — По всему было заметно, что он тоже узнал ее.
— Сигизмунд Ардалионович, ну, будет расспрашивать... Внутри поговорите. Чертовски холодно, да и до Москвы еще путь неблизкий.
Чуть оправившись, Ася посмотрела на спутника чернобородого, который улыбался ей через темное плечо этого своего обожаемого Сигизмунда.
— Так можно мне с вами? — спросила она, чувствуя, что ужас одиночества окончен и можно говорить как всегда.
— Усаживайтесь. Я перейду к шоферу. Вы — с Даниилом Лукичом. Поскорее, очень вас прошу. — Он вышел и встал молча у дверцы.
Повинуясь властному голосу, она влезла на упоительно мягкое сиденье и на секунду прикрыла веки. В салоне было тепло, и был свет, и чувство возвращенной жизни.
— Устраивайтесь поудобнее... Можете расстегнуть шубку, здесь не холодно. Грейтесь, отдыхайте, — говорил над нею хмыкающий голос господина в пенсне. — Как прикажете звать-величать?
Надо было что-нибудь сказать.
— Ася, — проговорила она, открывая глаза и протягивая руку. Он неловко, в тесноте салона пожал ее.
— Вы довезите меня только до Козловой Засеки, а дальше я... — Ася уже чувствовала, как предательски размаривает ее в этом теплом, комфортабельном салоне. Ужасно хотелось закрыть глаза и ничего не говорить больше. — Поезд, верно... Мне в Москву...
— Ну что вы, Ася, это никуда не годится, верно, Сигизмунд Ардалионович? — убедительно проговорил ее любезный собеседник. — Это просто чепуха какая-то. Как же мы вас высадим на станции? Мы тоже направляем свои стопы в Москву, так сказать... Ну, если и не стопы, то, по крайней мере, мотор... — Он тихо засмеялся. — Ведь верно, Сигизмунд Ардалионович?
Чтобы не ждать, пока спрошенный твердо и безжало¬стно выговорит что-нибудь вроде «к чему эти вопросы, дражайший», Ася поспешила пробормотать:
— Это совсем не нужно. Я доберусь. Ведь очень многие поедут так...
— Ну, многие нас не волнуют, — выстрелил внезапно спереди гортанный голос. — Поедете с нами. Вас довезут.
— Ну, конечно, Асенька, вы позволите вас так назвать? Ну, конечно... — нежно вклинился Даниил Лукич. — Доставим в лучшем виде... Как же нам, почетным делегатам Литературно-художественного кружка, мастерам пера, не помочь, так сказать, юной особе, заплутавшей в снегах...
И тут в усталом Асином сознании мелькнуло что-то, похожее на ошеломляющую догадку. Ей стало жарко.
— Вы поэты? — спросила она почти беззвучно.
— Безусловно, — сказал Даниил Лукич. — Я решил, что вы поняли...
— Нет. Я, я не поняла. Вы назовитесь, пожалуйста.
— Ну, как же вы не поняли... Это Сигизмунд Ардалионович Галахов, ну а ваш покорный слуга...
— Вы Галахов? — Ася вздрогнула и села прямо. — У меня есть ваш сборник, ваш «Deus Geminus». На книге стоят только инициалы. Я знала, что вас зовут как-то красиво, но не связала. Я не знала про отчество. Мои знакомые называют вас только по фамилии... Хотя они говорили... — Она сбилась. — Простите, что я так говорю, все невпопад. Это не так. Я слышала ваше имя и отчество. Просто сегодня я так устала, что все у меня в голове перемешалось...
— Вы, Ася, не волнуйтесь, — перебил ее любезно этот, в пенсне. — Вы же не принадлежите к литературным кругам. Не пишете сами, не заводите знакомств, вот и...
— Нет, я, я пишу. — Ася совсем задохнулась, перевела дух и смело взглянула на Даниила Лукича. — Но я ни с кем из литераторов не знакома, это правда.
Со своего сиденья Галахов посмотрел на нее. Глаза у него оказались темные, без блеска, изогнутые на концах.
— Пишете, — сказал он, не спрашивая, а припечатывая. Ася поняла, что ей напоминал его голос — застывающий на конверте темный сургуч. Конверт был без обратного адреса. — Читайте.
— Что читать? — Смущению Асиному не было границ.
— Да стихи же, — сказал он с еле уловимым оттенком усталой властности.
Ася села прямо. Читать ей было страшно, но — от этого чувства некуда было скрыться — стихами она могла хоть как-то расплатиться за любезность. Она прочла «Серебристый серп на дно колодца опустила влажная рука», потом — в затопляющем ее молчании — «Застелила синим покрывалом узкую кровать. Притворилась сумрачно-усталой, в пыльном доме зеркало мерцало и весна холодная рыдала, научившись просто горевать...». Потом «Трубят на закате морские рога». Галахов смотрел на дорогу, головы он так и не повернул.
— А вы? — Она в смущении обернулась к Даниилу Лукичу. — То есть, вас, простите, как зовут?
— Ай-ай-ай. — Он добродушно осклабился. — Насилу-то вспомнили про меня, грешного. Я — Берви, Даниил Лукич Берви. Читали, небось, в «Золотом Руне» мои статьи о художественном переводе?
— Я не выписываю... Нет, я не читала, — сказала Ася, устыдившись уверток. — Я не читала, но хотела бы прочесть.
— Похвально, похвально, — на высоких нотах заговорил ее нежнейший собеседник, вглядываясь в спину Галахова. — Хвалю, что честны, м-да... Это, Ася, качество наиважнейшее в жизни, наинужнейшее... Кстати, очень интересные стихи пишете. Ведь правда, Сигизмунд Ардалионович? Очень неплохо...
— И давно, — без церемонии прервал его гортанный, сургучный голос спереди, — вы пишете?
По стеклам косо, запотевшими полосами побежали отсветы огней Козловой Засеки. Ася встрепенулась.
— Сколько себя помню... Я выйду, я ведь могу доехать...
— Этого заведомо делать не стоит, — ответил Сигизмунд Ардалионович. — Тем более, что мы уж далеко уехали.
— И на что вам эта станция, — ввернул терпеливый Даниил Лукич из кожаных подушек сиденья. — Холод... Вон, глядите, какой снежище повалил...
Над передним окном автомобиля разреженно, небыстро плыли снежинки. Хорошо различимые в свете фар, они садились на окно и становились прозрачным стеклом. Молчаливый шофер вел автомобиль несуетливо, на совесть — вокруг опять ровно и уже нестрашно проносились мрачные поля. Вот пролетел свет других фар, близко послышался мотор.
— Это опоздавшие едут, — пояснил Даниил Лукич, смягчая улыбкой торжественность тона. — Хоть могиле его поклониться... Какой был человек, какой человек... Одно слово, скала, философ...
— И печатались?
Ася не сразу могла понять, что вопрос Галахова адресован ей, а не снегу за стеклом. Но она поняла.
— Нет, никогда.
— Отчего же?
— Я... Мне кажется... Казалось, это не надо.
— Почему?

Рецензии Развернуть Свернуть

Послесловие к роману

16.02.2006

Автор: Василий Пригодич
Источник: 


С неким трепетом приступаю к этой работе: предисловия писал не раз и не два, а послесловие – впервые. Очерчу свое частное мнение по частной проблеме: роман Надежды Муравьевой «Майя». Я не играю с читателем в вербальные «кошки-мышки», не напускаю «критического» тумана-дурмана, посему скажу прямо и честно: пленительная, тонкая, изысканная, изящная книга. Вот она: правда-матушка. Все остальное – арабески-завитушки на полях романа. Несколько слов об авторе. Это первая книга Надежды Муравьевой – писательницы, известной публике пока по опубликованным в периодике рассказам и стихотворениям. Надежда – филолог, переводчик с английского и испанского языков, член Союза журналистов, очень молода. И слава Богу. Это, увы, проходит. Она «ведет» полосу в приложении «Exlibris» («Независимая газета»). О чем роман? Главная героиня, начинающая поэтесса, получает от покровителя-поэта псевдоним «Майя Неми». Майя – в ведийской философии олицетворяет великую иллюзию, оптический обман, морок, сон наяву, ложный внешний покров вещей и событий, в которых погружены ослепленные призрачностью мира и мiра человек и человечество. Через столетия в индийской мифологии Майя станет персонификацией божественной женщины, «Прекрасной Дамы» (Блок). По словам писательницы, «Майя – божественный танец и творческая свобода, Майя – обман и великая мистификация мироздания». Отменно сказано. Герои романа вполне могли бы возопить: Я – полутруп живой и тленный. Рассейся, Майи пелена. Потустороннею вселенной Моя душа полонена. Надежда хорошо знает «фишки»-«мульки» (как теперь принято изъясняться) узорчато умных восточных плутов (в тексте упоминается великий гуру Свами Вивекананда, проповедовавший новое синкретическое вероучение, некий конгломерат-синтез мировых религий). Вот замечательный фрагмент, в котором концентрированно выражена философская проблематика (так скажем) произведения: «Перед нами занавес, а за ним какая-то прекрасная сцена. В занавесе небольшое отверстие, через которое мы можем лишь мельком увидеть то, что находится за ним. Предположим, что это отверстие начинает увеличиваться, и по мере того, как оно растет, все большая часть сцены становится доступной взору, когда же занавес исчезает, мы видим ее всю. Сцена за занавесом – это душа, а занавес между нами и сценой – это майя: пространство – время – причинность. Существует небольшое отверстие, через которое я могу мельком увидеть душу. Когда оно становится больше, моему взору открывается нечто большее, а когда занавес исчезает полностью, я убеждаюсь, что я и есть душа...». Есть в этом пассаже некая потаенная (осознанная или нет) ирония. Писательница частенько поглядывает на своих героев-марионеток снисходительно (и правильно делает). Термин "Серебряный век", введенный в оборот (по аналогии с пушкинским – "Золотым веком") на рубеже 1910-1920-х годов философом, историком литературы и общественной мысли, другом Блока, Белого, Есенина, позднее – узником сталинских тюрем и лагерей, критиком и публицистом Р.В. Ивановым-Разумником (1878-1946; умер в вынужденной эмиграции), навечно вошел в историю русской и мировой культуры. Русские символисты ("старшие" и "младшие") явили миру непревзойденные образцы словесного творчества (проза, поэзия, критика, публицистика, литературно-философские трактаты, переводы, писательские письма и т.д.). О том, что такое символизм и кто такие символисты, мне писать до ломоты в висках не хочется. Устал я от них «по жизни» (новый просторечный оборот). Буду краток: эти люди дышали странным воздухом (разреженным и удушливым одномоментно) интеллектуальных и сердечных страстей, эстетических предпочтений, поведенческих театральных кулис, а сценой был весь мир. Сказанное целиком относится и к героям романа «Майя». Книга Надежды Муравьевой – ранга и стиля рассказов и повестей Брюсова (это чрезвычайно высокий ранг и стиль).1. Писательница упоминает «новую прозу» лидера московских символистов. Брюсов же (его имя щедро рассыпано по страницам) является предтечей-прообразом главного героя – Сигизмунда Ардальоновича. Галахов в романе (помимо прочего) является, скажем на простецком языке, инкарнацией- реинкарнацией-ипостасью древнего «первобога» Януса (римляне всегда первым в молитвах упоминали его имя). Янус – бог времени, всех начал (и начала жизни человека), дверей и путей – часто изображался с двумя лицами, которые смотрят в противоположные стороны. Так вот Брюсов поэт и «черномаг», по словам Андрея Белого) и Галахов (поэт и революционер-конспиратор-провокатор) – двуликие Янусы. У Брюсова, харизматика, «сотрясателя основ», поэта, прозаика, переводчика, оккультиста-«мага» (он был натуральным практикующим магом в отличие от современных шарлатанов) были две трагические любовные истории: романы с Ниной Петровской (1879-1928; отравилась газом в эмигрантском Париже)2. и Надеждой Львовой (1891-1913; застрелилась в Москве). Вот в образе Анастасии Лазаревской и контаминированы (на мой взгляд) существенные черты личностей этих незаурядных женщин. Конечно, это всего лишь предположение. В образе Аси Лазаревской улавливаются неразличение жизни и мифа о жизни, реальности и литературы, роковая страсть, истовая экзальтированность, как у Нины Петровской. С Надеждой Львовой ее роднят возраст и несомненный поэтический дар. Стихи Аси (Майи Неми) заслуживают особого внимания. Естественно, это рифмованные тексты автора романа. Стихотворения талантливо и безупречно стилизованы Надеждой Муравьевой (в книге упоминаются такие женщины-поэты начала прошлого века, как М. Лохвицкая, З. Гиппиус, Л. Вилькина, Л. Столица, А. Герцык и др.). В основе интриги романа (я не говорю о его любовной и детективной составляющих) лежит самая известная в истории русской литературы мистификация: вспыхнувшее метеором на небосклоне символистской поэзии (какие-то дамские словечки, простите) загадочное имя загадочной Черубины де Габриак. Это звучное имя – маска-личина-псевдоним Е.И. Дмитриевой (в замужестве – Васильевой; 1887-1928). Создателем этого феномена (авторство стихов Васильевой приписывалось некоей «полуфранцуженке-полуиспанке») был Максимилиан Волошин.3. Именно он всячески модифицировал-пропагандировал стихи таинственной незнакомки. Эта невинная на первый взгляд игра привела к дуэли между Волошиным и Гумилевым (Волошин выстрелил в воздух, Гумилев промахнулся), а главное – переломила жизнь молодой поэтессы, впоследствии так и не оправившейся от скандала-разоблачения... Читатель, вот где сокрыта тайна прелестного образа Аси-Майи... Брюсов не выдавал чужие стихи за свои (в отличие от Галахова), но издал анонимно якобы «дамский» сборник «Стихи Нелли». Самой драгоценной в романе для меня как специалиста по русской литературе конца XIX-начала XX вв. явилась реставрация-реконструкция московского символистского интеллектуального быта. Все сделано с большим знанием предмета, его пониманием и, я бы сказал, сочувствованием-эмпатиейго пониманием и, я бы сказал, сочувствованием (э Такое «воскрешение» баснословной эпохи требует не только специфических познаний, но и усердных скрупулезных штудий. Жена Ю.М. Лотмана, блистательный знаток Серебряного века, З.Г. Минц незадолго до смерти сказала, мол, предыдущие поколения ученых (литераторов – добавим от себя) «выбросили» из науки (и литературы) совесть, а нынешнее – «выбросило» труд. Так вот, в романе Надежды Муравьевой много исследовательского писательского труда. Наша эпоха весьма напоминает Серебряный век: слом сознания, политических, литературных, поведенческих стереотипов, системы ценностей, языка, мировидения, миропонимания. В романе «юноши со взорами горящими» самозабвенно ведут разговоры о России, о народе, о Марксе, о Фрейде, о путях насильственного изменения «режима» (анархисты-коммунисты). Читатель, это ничего Тебе не напоминает, а? Вот, те «мальчики» «проболтали» небывалую в человеческой истории Российскую Империю. Ее жаль до слез. Помнишь, читатель, хрестоматийную фразу из чеховского «Дяди Вани»: «Мы увидим небо в алмазах». Герой пьесы, если бы он выжил в трех русских революциях, остался жив в Великой (первой мировой) войне, пережил красный террор, то увидел бы «небо в алмазах» на восьмом десятке жизни сквозь решетку «столыпинского вагона» для заключенных. Мои дедушки-бабушки принадлежали к этой поросли русских людей. Мое поколение «проболтало» Красную Империю, ушедшую на дно, как взорвавшаяся атомная субмарина. Ее не жаль. И сейчас русские мальчики ведут полубредовые, озаренные кровавыми сполохами, разговоры, уповая на мистико-большевистскую утопию. По словам замечательного, безвременно ушедшего питерского поэта Виктора Кривулина: «Это – продолжение горячечного спора, затеянного еще Вл. Соловьевым и подхваченного лагерными дискуссиями на Соловках и Колыме, в русском Берлине, Праге и Париже».4. Однако, если «новые» мальчики «проболтают» молодую, больную, но выздоравливающую, наливающуюся соком свободную Россию-Барышню, то случится вселенская (на сей раз) катастрофа, которая утащит в свою «черную дыру» не только мальчиков и дедушек, но все человечество, весь мир. Ох, зря детям достойные дяденьки рассказывают жестокие сказки о «левом повороте», ох, зря... В чудесном романе Надежды Муравьевой есть чудесные неточности. К примеру, убийство Столыпина произошло за год до описываемых в книге событий, а смерть Эмиля Верхарна, гениального бельгийского поэта, учителя Брюсова – спустя четыре года; журналы «Весы» и «Золотое руно» уже не выходили; молодой поэт никак на журнальные гонорары не мог купить квартиру в Москве (просто-напросто мало платили; по-настоящему большие деньги (1000 рублей за печатный лист) получали прозаики Горький, Леонид Андреев и Сологуб). Смею думать, плутовка-писательница сделала эти «ошибочки» специально, чтобы дурачить литературных дедушек. Отмечу еще интереснейшую игру с фамилиями персонажей. Лазаревский, Муромцев, Поляков и др. – подлинные фамилии активных персон той незабвенной эпохи. И последнее. Вопреки коммунистическим безумствам, тюрьмам, расстрелам, чудовищному прессингу гуманитарии сумели сохранить культуру. Когда-то я писал: «Древняя Русь, история античности, всего древнего мира, история западных философии и искусства, изучение Серебряного века (в первую очередь) – это были добротные «убежища» от советской власти со всеми ее неописуемыми и очень опасными прибамбасами». Не стало советской власти, не стало, как мне казалось (и не только мне), и гуманитаристики. Вместе с Красной Империей, как я думал, ушла под воду великая русская гуманитарная культура. (Вообще-то произносить смазливые слова (Набоков) «культура», «духовность» следует с чрезвычайной осторожностью, чтобы не «рассыропиться», как говаривал Базаров). Еще недавно представлялось, что «катакомбные светы» (Брюсов) передать НЕКОМУ. Неправда, мы передали культуру в хорошие, добрые руки. Это я о книге Надежды Муравьевой «Майя». Ее первый роман – не первый «блин», который, как известно... Душевно желаю молодой писательнице милостей Аполлона и козы Амалфеи... Прекрасная книга, обворожительная, с тончайшей стилистикой, проникновенным психологизмом, выверенным вкусом. Это не «дамский или барышнинский» роман, а... РОМАН... Dixi.   1.Брюсов Валерий. Повести и рассказы. Валерий Брюсов. Повести и рассказы. Составление, вступительная статья и примечания С.С. Гречишкина и А.В. Лаврова. М., 1983; М., 1988; Гречишкин С.С. Ранняя проза В.Я. Брюсова // Русская литература, 1980, № 2; Гречишкин С.С. Новеллистика В.Я. Брюсова 1900-х годов (сборник рассказов и драматических сцен "Земная ось") // Русская литература, 1981, № 4; 2.Брюсов Валерий. Петровская Нина. Переписка: 1904-1913. М., 2004. 776 С. Эта любовная драма запечатлена в сборнике рассказов Н. Петровской "Sanktus Amor" (М., 1908), в романе "Последний спутник" С. Ауслендера (М., 1913) и в книге В. Ходасевича "Некрополь. Воспоминания" (Брюссель, 1939; упоминается в романе). 3.См.: Давыдов З.Д., Купченко В.П. Максимилиан Волошин. Рассказ о Черубине де Габриак // Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник. 1988. М., 1989. С. 41-61. 4.Кривулин В. Келья, книга и вселенная // Арион. Журнал поэзии. № 3. 1994. С. 53. Василий Пригодич. 19 февраляя 2006 г. Петергоф. 

[Без названия]

17.11.2005

Автор: НГ — Ex libris, № 43
Источник: НГ — Ex libris, № 43


Первая книга Надежды Муравьевой, писательницы и поэтессы, филолога и переводчика с английского и испанского, обозревателя "НГ-EL". "Майя" - роман из эпохи Серебряного века. Литература, мистика, ореол тайн, духи и туманы, Валерий Яковлевич Брюсов (его очень много в романе - и, что называется, духом, и просто упоминается), "бездомные поэтессы, превращающиеся в лунных богинь"... Из послесловия Василия Пригодича: "В основе интриги романа (я не говорю о его любовной и детективной составляющих) лежит самая известная истории русской литературы мистификация: вспыхнувшее метеором на небосклоне символистской поэзии загадочное имя загадочной Черубины де Габриак. Это звучное имя-маска-личина-псевдоним Е.И. Дмитриевой (в замужестве Васильевой; 1887-1928). Создателем этого феномена (авторство стихов Васильевой приписывалось некоей "полуфранцуженке-полуиспанке") был Максимилиан Волошин..." Именно эта интрига и привела, кстати, к дуэли Волошина с Гумилевым. 

Майя

21.02.2006

Автор: Михаил Визель
Источник: Time Out Москва


О ретродетективах Акунина справедливо говорят, что "в них вкусно пахнет классической русской литературой". Точно так же про роман молодой московской переводчицы-испанистки и поэтессы Надежды Муравьевой можно сказать, что от него пряно веет русским декадансом. Автор точно укладывает действие между смертью Льва Толстого и убийством Столыпина и непринужденно вводит в канву деятелей Серебряного века - Волошина, Бунина, Белого. В центре сюжета - история литературной мистификации. Некий Сигизмунд Галахов, поэт и издатель, решает "вылепить" из курсистки Аси, которая только что приехала из провинции и недурно пишет, загадочную полурусскую-полуиндианку Майю. Критики сходят с ума от ее русских стихов, в которых причудливо воплощаются индийские идеи о карме и реинкарнации, и мечтают познакомиться с новым дарованием. Но увы - Майя томится под властью сурового отца-индуса, и может общаться с редакциями журналов только по почте. Безусловно, здесь можно узнать и историю "Черубины де Габриак" Волошина, и брюсовского "Огненного ангела". Но Муравьева избегает прямых параллелей. Ее описания быта и нравов московской декадентской богемы убедительны, стиль же показывает хорошее знание и горячую любовь не только к поэзии, но и к прозе Серебряного века, и прежде всего - к Бунину. К сожалению, Надежда зачем-то вплела в сюжетную ткань еще и детективную интригу с политической подоплекой - и она у автора-филолога явно не задалась. К тому же, стоит беседе переместиться из декадентского салона в дворницкую или в притон на Хитровке, как диалоги теряют естественность. Не даром еще Лафонтен говорил - не насилуйте свой талант.

Рассейся, Майи пелена

02.02.2006

Автор: Борис Фаликов
Источник: Культура №5/7514


Книга Надежды Муравьевой "Майя" о мистификации. Игра, подмена одного другим, оборотничество были характерны для всех срезов российского общества начала прошлого века. В художественной среде розыгрыши были относительно невинными. Максимилиан Волошин выдал стихи начинающей поэтессы Лили Дмитриевой за творения экзотической чужеземки Черубины де Габриак, и стихи эти, окутанные покровом тайны, свели с ума экзальтированную публику, включая редактора "Аполлона" Сергея Маковского. Посланница неведомых розенкрейцеров Анна Минцлова морочила голову светилам русской поэзии и философии. В политике мистификации принимали зловещий характер. Вдохновитель кровавых терактов эсер Азеф был суперагентом охранки. И в его игре ставками были человеческие жизни. Впрочем, и "божественная Черубина" чуть не стоила жизни своему создателю Волошину, который был вызван на дуэль Гумилевым. А несчастная Минцлова сгинула неизвестно куда, скорее всего, покончила с собой. Нет, ни к чему хорошему эти игры не вели... Но пленяли.

У Надежды Муравьевой самые разные мистификации объединены детективным сюжетом. И в этом сказывается дух уже нашего времени, недаром книга выпущена издательством Захарова, открывшим Б.Акунина. С бесконечной сагой о вездесущем Фандорине ее связывает и интерес к эзотерическому Востоку. Но на этом сходство заканчивается. К тому же детективная канва у Муравьевой отнюдь не самоценна, а ориентализм вполне оправдан. Не говоря о том, что книга написана хорошим языком, удачно стилизованным под цветистую речь belle epoque. В особенности это касается стихов героини. Что неудивительно - автор и сама пишет стихи.

Итак, героиня Анастасия (Ася) Лазаревская - начинающая поэтесса (привет Дмитриевой - де Габриак), чьи творения модный поэт Сигизмунд Галахов запускает в поэтический оборот под экзотическим авторством Майи, полурусской-полуиндианки, бежавшей в Россию от злобного жениха-шиваита. Напоследок жених колдовским заклятием повредил девушке ногу, и теперь она не только не может заниматься священными танцами, но и стесняется показываться на глаза публике. Но той достаточно и стихов, они чаруют. Миф что надо! О загадочной Майе говорит вся читающая Москва. Между тем Ася устает от двойничества, Галахов же оказывается пошлым плагиатором, а вдобавок предводителем анархистов-террористов и убийцей (привет Азефу). Вырвавшись из хитросплетений лжи, героиня возвращается на свою тихую родину, по дороге превращаясь из утонченно-изломанной Аси в славную Настю.

Главная удача Муравьевой - в использовании образа майи. В индуизме это творческая сила Абсолюта, создающая вселенную. Танец майи (лила) порождает миры, в то время как дух пребывает в недвижном покое. Дурга, пляшущая на предающемся созерцанию Шиве, - один из самых известных иконографических образов этого мифа. Но для людей, замечающих только бьющую через край энергию, майя - покров, пелена, за которой спрятана истинная суть мира - незыблемый покой божества. В этом ее притягательность и опасность. Энергия майи питает творчество, но ее слепящая мощь делает творцов пленниками иллюзии. Поэтому мифологема майи как нельзя лучше подходит для описания эпох, абсолютизирующих креативность человека. Наш Серебряный век был одной из таких эпох. Творческий накал в нем явно зашкаливал, отсюда крайности игры - двойничество, обманки, почти цирковой иллюзионизм. Неудивительно, что в ту пору индийская мифология уже пленяла умы, но не настолько, чтобы использовать ее в маскарадных целях (это произошло на полстолетия позже, когда в Индию стали самозабвенно играть хиппи). Недаром волошинская Черубина - полуиспанка-полуфранцуженка. Идея мистификации с полуиндианкой-полурусской - это взгляд из сегодняшнего дня, когда на улицах Москвы вовсю пританцовывают местные поклонницы Кришны. Но взгляд, проникающий в глубину Серебряного века, видящий его пленительную суть и находящий для нее более чем адекватный образ майи.

Этому взгляду открывается и то, что было скрыто от заигравшихся современников. В игре in extremis теряются уникальность и неповторимость человеческой личности, которая навсегда исчезает в хороводе масок и личин. Той личности, что вмещает в себя целый мир. Мир, который населен близкими людьми и наполнен живой природой, навсегда дарованной нам детством. Об этом говорится в финале, где героиня читает письмо от тетушки Натальи Леонидовны. И мир этот вовсе не иллюзорен, напротив, он - сколок той вечности, которую скрывает от нас покров майи.

Палимпсест

02.02.2006

Автор: Лев Пирогов
Источник: Ex Libris №4


Про что книжка, станет ясно потом. Сначала главное: Надежде Муравьевой удался тот самый подвиг, который мы преждевременно приписывали Борису Акунину: она сплавила воедино авантюрно-исторический роман, «высокую прозу», и политический детектив. Итого пять.

1. История

1910 год. Убийство Столыпина. Похороны Толстого. Литературные кружки и журналы. Московские бульвары и улицы. Хитровка. Кокаин. «Соблаговолите телефонировать». Серебряный век. Прототипы.

Тайная поездка героини в Ясную Поляну отсылает нас к мемуарам Анастасии Цветаевой, а ее чудесное превращение в Майю Неми – к драматической судьбе Елизаветы Дмитриевой-Васильевой, вошедшей в историю литературы под именем Черубины де Габриак. Реальные исторические лица в книге упоминаются, но напрямую не действуют, что позволяет избегать фальшивости в духе «Александр Невский посмотрел в окно». Впрочем, вру – Бунин пишет героине романа пространные письма, а Бальмонт сидит с фиалками под столом, но оба делают это, как живые. Особенно, конечно, Бальмонт.

2. Авантюра

Юная провинциалка Ася, приехавшая в Москву учиться, влюбляется в таинственно и злодейски убитого поэта Юрия Полякова (не путать с современным прозаиком). Влюбляется прямо в церкви – на отпевании. Кроме этого она немного влюбляется в демонического Сигизмунда Галахова (на две трети Брюсов, слегка Волошин и отчасти Азеф). Обнаружив в Асе поэтический дар, Галахов придумывает ей образ таинственной танцовщицы-индианки – и они с оглушительным успехом дурачат всю читающую Россию «индианкиными» стихами. Потом оказывается, что Галахов причастен к смерти возлюбленного поэта Юры, да и вообще – человек нехороший. Чтобы вывести его на чистую воду, Асе приходится похищать письма, вскрывать замки, переодеваться простолюдинкой, мальчиком и совершать другие утомительные подвиги.

3. Проза

Профессиональная, без слабых мест, местами захватывающая, местами излишне старательная. Попеременная демонстрация экстремальных стилей («телеграфный», эпистолярный, «поток сознания») выгодно характеризует автора как искушенного мастера, но не добавляет жизни повествованию – скорее наоборот. Героиня прописана великолепно: ее внутренний мир, а также всё, что мы видим ее глазами, суть главные художественные достоинства романа. Неудачи начинаются там, где от реалистической достоверности приходится отступать к жанровым детективным условностям: например, сцена с консьержем и весь эпизод на Хитровке оставляют ощущение, «как будто другой человек писал». Дело тут не в «неровности письма», а в том, что детективу и психологической прозе присущи принципиально разные способы создания художественной достоверности. То, что в «чистом» детективе сошло бы за норму, на фоне добротного реалистического повествования выглядит фальшью.

4. Детектив

Ощущение некоторой композиционной шероховатости возникает из-за конфликта «детективной» и «филологической» линий. Автору ближе филологическая, читателю (предположительно) – детективная, поэтому сюжет развивается не по правилам – детективная завязка (подслушанный разговор Галахова со Смелицкой) отнесена аж в середину книги. Естественно, она не совпадает с завязкой основного сюжета (Ася случайно называется чужим именем). Не совпадают и развязки: Ася освобождается от магии чужого имени страниц за пятьдесят до того, как разоблачает убийцу. Детектив написан как бы поверх основного романа: превращение Аси в Майю и обратно связано с убийством Юрия Полякова фабульными обстоятельствами, но никак не единым конфликтом. Эти две истории можно было бы прочитать отдельно. Зато, как и положено в умной книжке, детектив оказался с подвывертом: в ходе расследования убийства само убийство куда-то подевалось. Умерший возлюбленный оказался бессмертным, а смертный умер.

5. Политика

Причиной геноцида возлюбленных оказались партнерски-конкурентные отношения революционеров с охранкой. В общем-то, без «политики» можно было и обойтись – получился смысловой перегруз. Надо было обойтись и без благоуханной темы «обижают евреев». По частоте употребления слов «жид», «жидок», «жидовка» книга превосходит «Тараса Бульбу». Это как-то чуточку несерьезно.

Ну и напоследок «немного юмора». Забавный маркетинговый ход придумало издательство, снабдив книгу послесловием, в котором видный специалист по литературе Серебряного века приписывает слова «мы увидим небо в алмазах» Пете Трофимову из «Вишневого сада». Спешите приобрести раритет – боюсь, что в следующем издании этого литературоведческого кунштюка уже не будет.

Отзывы

Заголовок отзыва:
Ваше имя:
E-mail:
Текст отзыва:
Введите код с картинки: