Философические письма к даме

Год издания: 2000

Кол-во страниц: 160

Переплёт: твердый

ISBN: 5-8159-0090-7

Серия : Знаменитые книги

Жанр: Философский роман

Тираж закончен

«Иностранцы ставили нам в заслугу своего рода беззаветную отвагу, особенно замечаемую в низших классах народа; но имея возможность наблюдать лишь отдельные черты народного характера, они не могли судить о нем в целом. Они не заметили, что та самая причина, которая делает нас подчас столь смелыми, постоянно лишает нас глубины и настойчивости; они не заметили, что свойство, делающее нас столь безразличными к случайностям жизни, вызывает в нас также равнодушие к добру и злу, ко всякой истине, ко всякой лжи и что именно это и лишает нас тех сильных побуждений, которые направляют людей на путях к совершенствованию; они не заметили, что именно вследствие такой ленивой отваги даже и высшие кассы – как ни тяжело, а приходится признать это – не свободны от пороков, которые у других свойственны классам самым низшим; они, наконец, не заметили, что если мы обладаем некоторыми достоинствами народов малых и здоровых, то мы не имеем ни одного, отличающего народы зрелые и высококультурные».

Содержание Развернуть Свернуть

Содержание


Письмо первое 5
Письмо второе 27
Письмо третье 43
Письмо четвертое 56
Письмо пятое 69
Письмо шестое 84
Письмо седьмое 114
Письмо восьмое 135

Приложение 142

Почитать Развернуть Свернуть

ПИСЬМО ПЕРВОЕ


Да приидет Царствие Твое.


Сударыня.
Прямодушие и искренность именно те черты, которые я в вас более всего люблю и ценю. Судите же сами, как меня должно было поразить ваше письмо. Эти самые любезные свойства ваши и очаровали меня при нашем знакомстве, они-то меня и побудили заговорить с вами о религии, когда всё вокруг вас призывало к молчанию. Повторяю, посудите, как я должен был удивиться при получении вашего письма. Вот всё, что я имею вам сказать, сударыня, по поводу выраженных там предположений об оценке мною вашего характера. Не будем более на этом останавливаться и перейдем прямо к существенной части вашего письма.
И, прежде всего, откуда в вашем уме берется это смущение, до того вас волнующее и утомляющее, что оно, по вашим словам, отражается и на здоровье? Неужели это печальное следствие наших бесед? Вместо успокоения и мира, которые должно было бы внести пробужденное в сердце чувство, оно вызвало тревогу, сомнение, чуть не угрызения совести. Впрочем, чему тут дивиться? Это естественное последствие того печального положения вещей, которому подчинены у нас сердца и умы всех вообще. Вы просто поддались действию сил, которые приводят у нас в движение всё, начиная с самых высот общества и кончая рабом, существующим лишь для утехи своего владыки.
Да и как смогли бы вы этого избегнуть? Те самые свойства, которыми вы выделяетесь из толпы, должны сделать вас тем более подверженной вредному воздействию воздуха, которым вы дышите. Среди всего окружающего вас могло ли сообщить устойчивость вашим идеям то немногое, что мне удалось вам передать? Зависело ли от меня очистить атмосферу, в которой мы живем?
Последствия я должен был предвидеть, да я их и предвидел. В этом причина постоянных умолчаний, мешавших убеждениям проникнуть вам в душу и вводивших вас естественно в заблуждение. И если бы только я не был уверен, что религиозное чувство, пробужденное хотя бы частично в любом сердце, какие бы оно ни причинило ему муки, все же лучше полного омертвения, мне бы пришлось раскаиваться в своем усердии. Однако я надеюсь, что облака, омрачающие сейчас ваше небо, превратятся в благодатную росу и она оплодотворит заброшенный в ваше сердце зародыш. Произведенное на вас действие нескольких ничего не стоящих слов служит мне верной порукой более значительных результатов: их непременно вызовет в будущем работа вашего собственного сознания. Смело вверьтесь, сударыня, волнениям, вызываемым в вас мыслями о религии: из этого чистого источника могут вылиться одни только чистые чувства.
По отношению к внешним условиям вам пока достаточно знать самим, что учение, построенное на высшем начале единства и непосредственной передачи истины в непрерывном преемстве её служителей, только и может быть самым согласным с подлинным духом религии, потому что дух этот заключается всецело в идее слияния всех, сколько их ни есть в мире, нравственных сил в одну мысль, в одно чувство и во всё большем установлении социальной системы или церкви, которая должна водворить царство правды среди людей. Всякое иное учение, вследствие одного уже отступления от учения первоначального, далеко откидывает от себя самое возвышенное обращение Спасителя: Отче святый, соблюди их, да будет едино, яко же и мы, и отрекается от водворения Царства Божия на земле. Но из сказанного отнюдь ещё не следует, что вы обязаны провозглашать во всеуслышание эту истину перед лицом земли: конечно, не таково ваше призвание. Тот самый принцип, из которого она вытекает, обязывает вас, напротив, при вашем положении в свете, смотреть на неё как на внутренний светоч вашей веры — и только. Я считаю за счастье то, что способствовал обращению ваших мыслей к религии, но я признал бы себя очень несчастным, сударыня, если бы вместе с тем вызвал затруднения для вашей совести, которые в конце концов не могли бы не охладить вашей веры.
Я вам, кажется, как-то сказал, что лучшее средство сохранить религиозное чувство — это придерживаться всех обычаев, предписанных церковью. Такое упражнение в подчинении себя важнее, чем обыкновенно думают; его налагали на себя продуманно и сознательно величайшие умы, в нём заключается настоящее служение Богу. Ничто так не укрепляет разум в его верованиях, как строгое выполнение всех относящихся к ним обязанностей. Притом же в большинстве обряды христианской религии, имея источником высший разум, оказывают решительное влияние на каждого, способного проникнуться выраженными в них истинами. Есть только одно исключение из этого положения, в остальных случаях общеобязательного, — а именно, когда находишь в себе верования более высокого порядка, нежели те, которые исповедуют массы, верования, возносящие душу к тому самому источнику, из коего проистекают все убеждения, причем верования эти нисколько не противоречат народным, а, напротив, их подтверждают; в таком случае, но единственно в этом, позволительно отступать от соблюдения внешних обрядов, чтобы получить возможность тем полнее посвятить себя более важным трудам. Но горе тому, кто бы принял увлечения своего тщеславия или отступления своего ума за чрезвычайные откровения, освобождающие из-под власти закона. А вы, сударыня, не всего ли лучше для вас облечься в одежду смирения, столь приличную вашему полу? Поверьте, это лучше всего сможет успокоить смущение вашего духа и внести мир в вашу жизнь.
Да даже и с точки зрения светских взглядов, скажите, что может быть естественнее для женщины, способной оценить прелесть научных занятий и серьёзных размышлений, чем сосредоточенная жизнь, посвященная главным образом религиозным помыслам и упражнениям? Вы говорите, что при чтении книг ничто так не действует на ваше воображение, как картины мирных и вдумчивых существований, которые, подобно прекрасной сельской местности на закате дня, вносят мир в душу и вырывают нас на мгновение из тягостной или бесцветной действительности. Но ведь это вовсе не фантастические картины: только от вас зависит осуществить одно из этих пленительных измышлений: в вас есть всё, что для этого нужно. Как видите, я вовсе не проповедую вам мораль слишком аскетическую: в ваших же вкусах, в самых приятных грезах вашего воображения я ищу то, что может внести успокоение в вашу душу.
В жизни есть частность, относящаяся не к физическому, а к духовному существу; пренебрегать ею не следует; есть режим для души, как есть режим и для тела: надо уметь ему подчиниться. Я знаю, что это избитая истина, но у нас она, кажется, имеет всю ценность новизны. Одна из самых печальных особенностей нашей своеобразной цивилизации состоит в том, что мы всё ещё открываем истины, ставшие избитыми в других странах и даже у народов, в некоторых отношениях более нас отсталых. Дело в том, что мы никогда не шли вместе с другими народами, мы не принадлежим ни к одному из известных семейств человеческого рода, ни к Западу, ни к Востоку, и не имеем традиций ни того, ни другого. Мы стоим как бы вне времени, всемирное воспитание человеческого рода на нас не распространилось. Дивная связь человеческих идей в преемстве поколений и история человеческого духа, приведшие его во всем остальном мире к его теперешнему состоянию, на нас не оказали никакого действия. То, что у других составляет издавна самую суть общества и жизни, для нас ещё только теория и умозрение. И, к примеру сказать, вы, сударыня, столь счастливо одарённая для восприятия всего доброго и истинного на свете, вы, как бы созданная для испытания всех самых сладостных и чистых душевных наслаждений, чего вы, спрашивается, достигаете при всех этих преимуществах? Вам всё ещё приходится разыскивать, чем бы наполнить не жизнь даже, а лишь текущий день. Вы совсем лишены того, что в других странах составляет необходимые рамки жизни, естественно вмещающие в себе повседневные события, а без них так же невозможно здоровое нравственное существование, как без воздуха невозможно здоровое состояние физическое. Вы понимаете, дело пока ещё не идёт ни о нравственных принципах, ни о философических положениях, а просто о жизненном благоустройстве, об этих навыках, об этих наезженных путях сознания, которые придают уму непринужденность и вызывают размеренное движение душ.
Оглянитесь кругом себя. Разве что-нибудь стоит прочно на месте? Все — словно на перепутье. Ни у кого нет определенного круга действия, нет ни на что добрых навыков, ни для чего нет твёрдых правил, нет даже и домашнего очага, ничего такого, что бы привязывало, что пробуждало бы ваши симпатии, вашу любовь, ничего устойчивого, ничего постоянного; всё исчезает, всё течет, не оставляя следов ни вовне, ни в вас. В домах наших мы как будто в лагере; в семьях мы имеем вид пришельцев; в городах мы похожи на кочевников, хуже кочевников, пасущих стада в наших степях, ибо те более привязаны к своим пустыням, нежели мы — к своим городам. И никак не думайте, что это не имеющий значения пустяк. Несчастные, не будем прибавлять к остальным нашим бедам ещё одной лишней — созданием ложного представления о себе самих, не будем воображать себя живущими жизнью чисто духовных существ, научимся благоразумно устраиваться в данной действительности... Но поговорим сначала ещё о нашей стране, мы при этом не выйдем из своей темы. Без такого предварительного объяснения вы не сможете понять, что я хочу вам сказать.
У всех народов есть период бурных волнений, страстного беспокойства, деятельности без обдуманных намерений. Люди в такое время блуждают по свету и телесно, и духовно. Это пора великих побуждений, обширных предприятий, сильных страстей у народов. Они тогда мечутся с неистовством, без ясной цели, но не без пользы для будущих поколений. Все общества прошли через такие периоды. В них народы наживают свои самые яркие воспоминания, своё чудесное, свою поэзию, свои самые сильные и плодотворные идеи, в этом и состоят необходимые устои обществ. Без этого они бы не сохранили в своей памяти ничего, к чему бы можно было пристраститься, что можно было бы полюбить, они были бы привязаны лишь к праху своей земли. Эта увлекательная пора в истории народов есть их юность, когда всего сильнее развиваются их дарования, и память о ней составляет отраду и поучение в их зрелом возрасте. Мы, напротив, не имели ничего подобного. Сначала дикое варварство, затем грубое суеверие, далее — иноземное владычество, жестокое, унизительное, дух которого национальная власть впоследствии унаследовала, — вот печальная история нашей юности. Пора бьющей через край деятельности, кипучей игры нравственных сил народа — ничего такого у нас. Пора нашей социальной жизни, соответствующая этому возрасту, была наполнена бесцветным и мрачным существованием без мощности, без напряжения, его ничто не одушевляло, кроме злодеяний, ничто не смягчало, кроме рабства. Никаких чарующих воспоминаний, никаких прекрасных картин в памяти, никаких действенных наставлений в национальной традиции. Окиньте взором все прожитые нами века, все занятые пространства — и вы не найдёте ни одного приковывающего к себе воспоминания, ни одного почтенного памятника, который бы говорил о прошедшем с силою и рисовал его живо и картинно. Мы живем лишь в самом ограниченном настоящем, без прошедшего и без будущего, среди плоского застоя. И если мы иногда волнуемся, то не в ожидании или не с пожеланием какого-нибудь общего блага, а в ребяческом легкомыслии младенца, когда он тянется и протягивает руки к погремушке, которую ему показывает кормилица.
Настоящее развитие человеческого существа в обществе ещё не началось для народа, пока жизнь не стала в нем более упорядоченной, более лёгкой, более спокойной, чем в неопределённости первой поры. Пока общества ещё колеблются без убеждений и без правил даже и в повседневных мелочах, как можно ожидать в них созревания зачатков добра? Пока — это всё ещё хаотическое брожение предметов нравственного мира, подобное тем переворотам в истории земли, которые предшествовали образованию нашей планеты в её теперешнем виде. Мы пока ещё в таком положении.
Первые наши годы, протекшие в неподвижной дикости, не оставили никакого следа в нашем сознании, и нет в нас ничего лично нам присущего, на что могла бы опереться наша мысль; выделенные по странной воле судьбы из всеобщего движения человечества, не восприняли мы и традиционных идей человеческого рода. А между тем на них основана жизнь народов, из этих идей вытекает их будущее и происходит их нравственное развитие. Если мы хотим, подобно другим народам, иметь своё лицо, мы должны сначала как-то переначать у себя всё воспитание человеческого рода. К нашим услугам — история народов и перед нашими глазами — итоги движения веков. Задача бесспорно трудная, и одному человеку, пожалуй, не исчерпать столь обширного предмета... Прежде всего, однако, надо понять, в чём дело, в чём заключается это воспитание человеческого рода и каково занимаемое нами в общем строе место.
Народы живут только сильными впечатлениями, сохранившимися в их умах от протекших времен, и общением с другими народами. Этим путём каждая отдельная личность ощущает свою связь со всем человечеством.
В чём заключается жизнь человека, говорит Цицерон, если память о протекших временах не связывает настоящего с прошлым? Мы же, явившись на свет, как незаконнорождённые дети, лишённые наследства, без связи с людьми, предшественниками нашими на земле, не храним в сердцах ничего из наставлений, вынесенных до нашего существования. Каждому из нас приходится самому искать путей для возобновления связи с нитью, оборванной в родной семье. То, что у других народов просто привычка, инстинкт, то нам приходится вбивать в свои головы ударами молота. Наши воспоминания не идут далее вчерашнего дня; мы как бы чужие для себя самих. Мы так удивительно шествуем во времени, что по мере движения вперёд пережитое пропадает для нас безвозвратно. Это естественное последствие культуры, всецело заимствованной и подражательной. Внутреннего развития, естественного прогресса у нас нет, прежние идеи выметаются новыми, потому что последние не вырастают из первых, а появляются у нас откуда-то извне. Мы воспринимаем идеи только в готовом виде; поэтому те неизгладимые следы, которые отлагаются в умах последовательным развитием мысли и создают умственную силу, не бороздят наших сознаний. Мы растём, но не созреваем, мы подвигаемся вперёд, но в косвенном направлении, т. е. по линии, не приводящей к цели. Мы подобны тем детям, которых не заставляли самих рассуждать, так что, когда они вырастают, своего в них нет ничего, всё их знание на поверхности, вся их душа — вне их. Таковы же и мы.
Народы — существа нравственные, точно так, как и отдельные личности. Их воспитывают века, как людей — годы. Про нас можно сказать, что мы составляем как бы исключение среди народов. Мы принадлежим к тем из них, которые как бы не входят составной частью в человечество, а существуют лишь для того, чтобы преподать великий урок миру. И, конечно, не пройдёт без следа то наставление, которое суждено нам дать, но кто знает день, когда мы найдём себя среди человечества, и кто исчислит те бедствия, которые мы испытываем до свершения наших судеб?
Народы Европы имеют общее лицо, семейное сходство; несмотря на их разделение на отрасли латинскую и тевтонскую, на южан и северян, существует связывающая их в одно целое черта, явная для всякого, кто углубится в общие их судьбы. Вы знаете, ещё не так давно вся Европа носила название христианского мира, и слово это значилось в публичном праве. Помимо общего всем обличья, каждый из народов этих имеет свои особые черты, но всё это коренится в истории и в традициях и составляет наследственное достояние этих народов. А в их недрах каждый отдельный человек обладает своей долей общего наследства, без труда, без напряжения подбирает в жизни рассеянные в обществе знания и пользуется ими. Сравните то, что делается у нас, и судите сами, какие элементарные идеи можем почерпнуть в повседневном обиходе мы, чтобы ими так или иначе воспользоваться для руководства в жизни. Заметьте при этом, что дело идёт здесь не об учёности, не о чтении, не о чём-то литературном или научном, а просто о соприкосновении сознаний, о мыслях, охватывающих ребёнка в колыбели, нашёптываемых ему в ласках матери, окружающих его среди игр, о тех, которые в форме различных чувств проникают в мозг его вместе с воздухом и которые образуют его нравственную природу ранее выхода в свет и появления в обществе. Вам надо назвать их? Это идеи долга, справедливости, права, порядка. Они имеют своим источником те самые события, которые создали там общество, они образуют составные элементы социального мира тех стран. Вот она, атмосфера Запада, это нечто большее, чем история или психология, это физиология европейца. А что вы взамен этого поставите у нас?
Не знаю, можно ли вывести из сказанного сейчас что-либо вполне бесспорное и построить на этом непреложное положение; но ясно, что на душу каждой отдельной личности из народа должно сильно влиять столь странное положение, когда народ этот не в силах сосредоточить своей мысли ни на каком ряде идей, которые постепенно развёртывались в обществе и понемногу вытекали одна из другой, когда всё его участие в общем движении человеческого разума сводится к слепому, поверхностному, очень часто бестолковому подражанию другим народам. Вот почему, как вы можете заметить, всем нам не хватает какой-то устойчивости, какой-то последовательности в уме, какой-то логики. Силлогизм Запада нам чужд. В лучших умах наших есть что-то ещё худшее, чем легковесность. Лучшие идеи, лишённые связи и последовательности, как бесплодные вспышки, парализуются в нашем мозгу. В природе человека—теряться, когда он не в состоянии связаться с тем, что было до него и что будет после него; он тогда утрачивает всякую твёрдость, всякую уверенность. Раз он не руководим ощущением непрерывной длительности, он чувствует себя заблудившимся в мире. Такие растерянные существа встречаются во всех странах; у нас — это общее свойство. Тут вовсе не то легкомыслие, которое когда-то ставили в упрек французам и которое в конце концов было не чем иным, как лёгким способом воспринимать окружающее, что не исключало ни глубины ума, ни широты кругозора и вносило столько прелести и обаяния в обращение; тут — бессмысленность жизни без опыта и предвидения, не имеющей отношения ни к чему, кроме призрачного бытия особи, оторванной от своего видового целого, не считающейся ни с требованиями чести, ни с успехами какой-либо совокупности идей и интересов, ни даже с наследственными стремлениями данной семьи и со всем сводом предписаний и точек зрения, которые определяют и общественную, и частную жизнь в строе, основанном на памяти прошлого и на заботе о будущем. В наших головах нет решительно ничего общего, всё там обособленно и всё там шатко и неполно. Я нахожу даже, что в нашем взгляде есть что-то до странности неопределённое, холодное, неуверенное, напоминающее обличие народов, стоящих на самых низших ступенях социальной лестницы. В чужих краях, особенно на юге, где лица так одушевлены и выразительны, я столько раз сравнивал лица моих земляков с лицами местных жителей и бывал поражен этой немотой наших выражений.
Иностранцы ставили нам в заслугу своего рода беззаветную отвагу, особенно замечаемую в низших классах народа; но имея возможность наблюдать лишь отдельные черты народного характера, они не могли судить о нём в целом. Они не заметили, что та самая причина, которая делает нас подчас столь смелыми, постоянно лишает нас глубины и настойчивости; они не заметили, что свойство, делающее нас столь безразличными к случайностям жизни, вызывает в нас также равнодушие к добру и злу, ко всякой истине, ко всякой лжи и что именно это и лишает нас тех сильных побуждений, которые направляют людей на путях к совершенствованию; они не заметили, что именно вследствие такой ленивой отваги даже и высшие классы — как ни тяжело, а приходится признать это — не свободны от пороков, которые у других свойственны только классам самым низшим; они, наконец, не заметили, что если мы обладаем некоторыми достоинствами народов молодых и здоровых, то мы не имеем ни одного, отличающего народы зрелые и высококультурные.
Я, конечно, не утверждаю, что среди нас одни только пороки, а среди народов Европы одни добродетели, отнюдь нет. Но я говорю, что, судя о народах, надо исследовать общий дух, составляющий их сущность, ибо только этот общий дух способен вознести их к более совершенному нравственному состоянию и направить к бесконечному развитию, а не та или другая черта их характера.
Массы находятся под воздействием известных сил, стоящих у вершин общества. Массы непосредственно не размышляют. Среди них имеется известное число мыслителей, которые за них думают, которые дают толчок собирательному сознанию нации и приводят её в движение. Незначительное меньшинство мыслит, остальная часть чувствует, в итоге же получается общее движение. Это так у всех народов на земле; исключение составляют только некоторые одичавшие расы, которые сохранили из человеческой природы один только внешний облик. Первобытные народы Европы — кельты, скандинавы, германцы — имели своих друидов, своих скальдов, своих бардов, которые на свой лад были сильными мыслителями. Взгляните на племена Северной Америки, которые искореняет с таким усердием материальная цивилизация Соединённых Штатов: среди них имеются люди, удивительные по глубине. А теперь я вас спрошу, где наши мудрецы, где наши мыслители? Кто за нас когда-либо думал, кто за нас думает теперь?
А между тем, раскинувшись между двух великих делений мира, между Востоком и Западом, опираясь одним локтем на Китай, другим — на Германию, мы бы должны были сочетать в себе две великие основы духовной природы — воображение и разум и объединить в своём просвещении исторические судьбы всего земного шара. Не эту роль предоставило нам Провидение. Напротив, оно как будто совсем не занималось нашей судьбой. Отказывая нам в своем обычном благодетельном влиянии на человеческий разум, оно предоставило нас всецело самим себе, не захотело ни в чём вмешиваться в наши дела, не захотело ничему нас научить. Опыт времён для нас не существует. Века и поколения протекли для нас бесплодно. Наблюдая нас, можно бы сказать, что здесь сведён на нет всеобщий закон человечества. Одинокие в мире, мы миру ничего не дали, ничего у мира не взяли, мы не внесли в массу человеческих идей ни одной мысли, мы ни в чём не содействовали движению вперед человеческого разума, а всё, что досталось нам от этого движения, мы исказили. Начиная с самых первых мгновений нашего социального существования, от нас не вышло ничего пригодного для общего блага людей, ни одна полезная мысль не дала ростка на бесплодной почве нашей родины, ни одна великая истина не была выдвинута из нашей среды; мы не дали себе труда ничего создать в области воображения, и из того, что создано воображением других, мы заимствовали одну лишь обманчивую внешность и бесполезную роскошь.
Удивительное дело. Даже в области той науки, которая всё охватывает, наша история ни с чем не связана, ничего не объясняет, ничего не доказывает. Если бы полчища варваров, потрясших мир, не прошли по занятой нами стране прежде нашествия на Запад, мы бы едва ли дали главу для всемирной истории. Чтобы заставить себя заметить, нам пришлось растянуться от Берингова пролива до Одера. Когда-то великий человек вздумал нас цивилизовать и для того, чтобы приохотить к просвещению, кинул нам плащ цивилизации; мы подняли плащ, но к просвещению не прикоснулись. В другой раз другой великий монарх, приобщая нас к своей славной судьбе, провел нас победителями от края до края Европы; вернувшись домой из этого триумфального шествия по самым просвещённым странам мира, мы принесли с собой одни только дурные понятия и гибельные заблуждения, последствием которых была катастрофа, откинувшая нас назад на полвека. В крови у нас есть что-то такое, что отвергает всякий настоящий прогресс. Одним словом, мы жили и сейчас ещё живем лишь для того, чтобы преподать какой-то великий урок отдалённым потомкам, которые поймут его; пока, что бы там ни говорили, мы составляем пробел в порядке разумного существования. Я не могу довольно надивиться на эту пустоту, на эту поразительную оторванность нашего социального бытия. В этом, наверное, отчасти повинна наша непостижимая судьба. Но есть здесь ещё, без сомнения, и доля человеческого участия, как во всём, что происходит в нравственном мире. Обратимся за объяснением снова к истории: она нам дает ключ к пониманию народов.
В то время, когда среди борьбы между исполненным силы варварством народов севера и возвышенной мыслью религии воздвигалось здание современной цивилизации, что делали мы? По воле роковой судьбы мы обратились за нравственным учением, которое должно было нас воспитать, к растленной Византии, к предмету глубокого презрения этих народов. Только что перед тем эту семью вырвал из вселенского братства один честолюбивый ум1, вследствие этого мы и восприняли идею в искажённом людской страстью виде. В Европе всё тогда было одушевлено животворным началом единства. Всё там из него истекало, всё там сосредоточивалось. Всё умственное движение той поры только и стремилось установить единство человеческой мысли, и всякий импульс истекал из властной потребности найти мировую идею, эту вдохновительницу новых времен. Чуждые этому чудотворному принципу, мы стали жертвой завоевания. И когда, затем, освободившись от чужеземного ига, мы могли бы воспользоваться идеями, расцветшими за это время среди наших братьев на Западе, если бы только не были отторгнуты от общей семьи, мы подпали рабству, ещё более тяжелому, и притом освященному самым фактом избавления нас от ига.
Сколько ярких лучей тогда уже вспыхнуло среди кажущегося мрака, покрывавшего Европу. Большинство знаний, которыми ныне гордится человеческий ум, уже предугадывалось в умах; характер нового общества уже определился, и, обращаясь назад к языческой древности, мир христианский снова обрел формы прекрасного, которых ему ещё недоставало. До нас же, замкнутых в нашей схизме, ничего из происходившего в Европе не доходило. Нам не было дела до великой всемирной работы. Выдающиеся качества, которыми религия одарила современные народы и которые в глазах здравого смысла ставят их настолько выше древних, насколько последние выше готтентотов или лапландцев; новые силы, которыми она обогатила человеческий ум; нравы, которые под влиянием преклонения перед безоружной властью стали столь же мягкими, как ранее они были жестоки, — всё это прошло мимо нас. Вопреки имени христиан, которое мы носили, в то самое время, когда христианство величественно шествовало по пути, указанному божественным его Основателем, и увлекало за собой поколения людей, мы не двигались с места. Весь мир перестраивался заново, у нас же ничего не созидалось: мы по-прежнему ютились в своих лачугах из бревешек и соломы. Словом, новые судьбы человеческого рода не для нас совершались. Хотя мы и христиане, не для нас созревали плоды христианства.
Я вас спрашиваю: не нелепость ли господствующее у нас предположение, будто этот прогресс народов Европы, столь медленно совершившийся и притом под прямым и явным воздействием одной нравственной силы, мы можем себе сразу усвоить, да ещё не дав себе ясного отчёта в том, как он совершился?
Ничего не понимает в христианстве тот, кто не замечает его чисто исторической стороны, составляющей столь существенную часть вероучения, что в ней до некоторой степени заключается вся философия христианства, так как именно здесь обнаруживается, что оно сделало для людей и что ему предстоит сделать для них в будущем. В этом смысле христианская религия раскрывается не только как система нравственности, воспринятая в преходящих формах человеческого разума, но ещё как божественная вечная сила, действующая всеобщим образом в мире сознаний, так что её видимое проявление должно служить нам постоянным поучением. В этом и заключается собственный смысл догмата символа веры о единой Вселенской Церкви. В мире христианском всё должно вести непременно к установлению совершенного строя на земле, да и ведёт к этому на самом деле, иначе факты опровергали бы слова Спасителя. Он бы не был среди Своей Церкви до окончания века. Новый строй, — Царство Божие, — который должен наступить благодаря искуплению, не отличался бы от старого строя — от царства зла, — который должен быть искуплением искоренён, и мы снова остались бы с этим воображаемым свойством непременного совершенствования, о котором мечтает философия и которое опровергается на каждой странице истории: это пустое возбуждение ума, которое удовлетворяет лишь потребностям физического существа и которое если и поднимает человека на некоторую высоту, то всегда лишь с тем, чтобы низвергнуть его в ещё более глубокую пропасть.
Но разве мы не христиане, скажете вы, и разве нельзя быть цивилизованным не по европейскому образцу? Да, мы без всякого сомнения христиане, но не христиане ли и абиссинцы? И можно быть, конечно, цивилизованным иначе, чем в Европе, разве не цивилизованна Япония, да ещё и в большей степени, чем Россия, если верить одному из наших соотечественников. Но разве вы думаете, что христианство абиссинцев и цивилизация японцев водворяет тот строй, о котором я только что говорил и который составляет конечное назначение человеческого рода? Неужели вы думаете, что эти нелепые отступления от Божеских и человеческих истин низведут небо на землю?
В христианстве есть две легко различимые стороны. Во-первых, его действие на личность, во-вторых, его действие на мировой разум. В Верховном Разуме то и другое естественно сливается и приводит к одной и той же цели. Но наш ограниченный взгляд не в силах охватить всё протяжение времён, в которые осуществляются вечные предначертания божественной мудрости. Нам необходимо различать божественное действие, проявляющееся в данное время в жизни человека, от того действия, которое проявляется лишь в бесконечности. В день окончательного завершения дела искупления все сердца и все умы составят одно чувство и одну мысль, и падут все стены, разделяющие народы и вероисповедания. Но в настоящее время каждому важно знать своё место в общем строе призвания христиан, т.е. знать, каковы те средства, которые он находит в себе и вокруг себя, для того, чтобы сотрудничать в достижении цели, стоящей перед всем человеческим обществом в целом.
Непременно должен быть, следовательно, особенный круг идей, в пределах которого идет движение сознаний в том обществе, где цель эта должна осуществиться, т.е. там, где идея Откровения должна созреть и достигнуть всей своей полноты. Этот круг идей, эта нравственная сфера неизбежно вызывают особенный род существования и особенную точку зрения, которые, хотя могут быть и не тождественными у всякого отдельного лица, однако же, по сравнению с нами, как и по сравнению со всеми неевропейскими народами, создают одну и ту же особенность в поведении, как следствие той огромной работы духа в течение восемнадцати веков, куда влились все страсти, все интересы, все страдания, все усилия воображения и разума.
Все народы Европы, подвигаясь из века в век, шли рука об руку. Что бы они ни делали, каждый по-своему, они всё же постоянно сходятся на одном и том же пути. Чтобы понять семейное сходство в развитии этих народов, не надо даже изучать историю: читайте только Тасса, и вы увидите все народы распростёртыми у подножия стен Иерусалима. Вспомните, что в течение пятнадцати веков у них был один язык при обращении к Богу, один нравственный авторитет, одно и то же убеждение. Подумайте, в течение пятнадцати веков, ежегодно в один и тот же день, в один и тот же час, в тех же выражениях они возносили свой голос к Верховному Существу, прославляя Его в величайшем из Его благодеяний: дивное созвучие в тысячу раз более величественное, чем все гармонии физического мира. После этого ясно, что раз та сфера, в которой живут европейцы и которая одна лишь может привести человечество к его конечному назначению, есть результат влияния, произведенного на них религией, и раз слабость наших верований или недостаток нашего вероучения удерживали нас вне этого мирового движения, в котором социальная идея христианства развилась и получила определённое выражение, а мы были откинуты к числу народов, которым суждено использовать воздействие христианства во всей силе лишь косвенно и с большим опозданием, то необходимо стремиться всеми способами оживить наши верования и дать нам воистину христианский импульс, ибо ведь там всё совершило христианство. Так вот что я имел в виду, говоря о необходимости снова начать у нас воспитание человеческого рода.
Вся история нового общества происходит на почв

Дополнения Развернуть Свернуть

Приложение

Михаил Гершензон

ДВЕ ГЛАВЫ (XX И XXI) ИЗ КНИГИ
«П.Я.ЧААДАЕВ.
ЖИЗНЬ И МЫШЛЕНИЕ»


Чаадаев, несомненно, был вполне прав, утверждая позднее, что напечатание его письма в «Телескопе» было для него самого неожиданностью: Надеждин, раздобыв где-то копию письма, обратился к нему за дозволением печатать только тогда, когда статья была уже разрешена цензором и даже набрана, и он дал согласие — «увидя в самой чрезвычайности этого случая как бы намёк Провидения». И действительно, было бы более чем странно, если бы он сам вздумал напечатать это письмо. Во-первых, оно было писано не для публики и в отдельности не имело смысла; во-вторых, — теперь, в 1836 году, он на многое смотрел иначе, нежели шесть лет назад, когда оно писалось, особенно как раз на тот предмет, который был главною темою этого письма, — на характер и назначение России. Эту перемену в своих взглядах он сам открыто удостоверил в письме к гр. Строгонову, писанном тотчас после кары; да и со стороны она была настолько ясна, что, например, А.И.Тургенев немало удивился, увидев в «Телескопе» чаадаевскую статью, — потому что Чаадаев-де «уже давно своих мнений сам не имеет и изменил их существенно». Мы теперь, имея в руках целый ряд писем Чаадаева за промежуточные годы, без труда можем восстановить ход развития его мысли, приведший к этой перемене.
Из этих писем прежде всего с полной очевидностью явствует, что априорные и историко-философские убеждения Чаадаева остались неизменными, как и вообще период идейного творчества окончательно завершился для него к тому моменту, когда он вернулся в общество. Перемена коснулась (если не считать мелких поправок) только частного пункта, каким был его прикладной вывод относительно России.
Когда в «Философических письмах» Чаадаев утверждал, что история России, стоявшей вне общехристианского единства, сделалась вследствие этого какой-то чудовищной аномалией и сама Россия представляет в настоящую минуту unicum среди европейских народов, то при тогдашнем его настроении это установление факта естественно приняло судебный характер, т.е. превратилось в осуждение прошлого России и обличение её настоящего. Но при более спокойном отношении к делу этот самый факт мог быть истолкован и иначе; естественно было сказать себе, что тысячелетняя история огромного народа не может быть сплошной ошибкою, что, напротив, в своеобразии его судьбы — разгадка и залог его исключительного предназначения. Мы видели, что именно так поступил Пушкин; и телеологическая точка зрения, на которой стоял Чаадаев, как раз и требовала такой объективной оценки факта. Характерно, что в знаменитом «Философическом письме» Чаадаев едва касается вопроса о будущем России, поглощённый живописанием её прошлого и настоящего, тогда как его письма 30-х годов наполнены рассуждениями о будущности русского народа. Тогда, угрюмый отшельник, выброшенный из жизни, он являлся судьёю-обвинителем своей родины, а судить можно только прошлое и настоящее; теперь, успокоившись и вернувшись в действительность, он почувствовал себя гражданином, и его мысль направилась вперед, на будущее. Если, таким образом, источник перемены, происшедшей во взглядах Чаадаева, был не столько логического, сколько психологического свойства, то, с другой стороны, очень вероятно, как думает П.Н.Милюков, что содержание его новой мысли было до известной степени определено тем умственным течением, которое он встретил по вступлении в московское общество. Не то чтобы на него оказал прямое влияние «московский шеллингизм», но он попал здесь в атмосферу, насыщенную историко-философскими идеями особого рода: здесь с живым увлечением дебатировались вопросы о всемирно-исторической роли народов, о провиденциальной миссии, о понятии национальности и пр., и эти категории мышления, не чуждые ему и до сих пор, но затмеваемые его религиозно исторической концепцией, не могли не отразиться на дальнейшем развитии его учения.
Новая мысль Чаадаева созрела не сразу, и, по счастью, мы можем проследить её последовательные этапы. Первый из них закреплен в книге, написанной не Чаадаевым. В 1833 году (цензурная помета — 24 марта) вышло в Москве вторым, совершенно переработанным изданием сочинение д-ра Ястребцова «О системе наук, приличных в наше время детям, назначаемым к образованнейшему классу общества». В этой книге страницы, посвящённые характеристике России, представляют собою изложение мыслей Чаадаева, как о том добросовестно заявляет сам автор. Когда позднее над Чаадаевым разразилась гроза из-за «Философического письма», он, чтобы оправдать себя, послал Строгонову книгу Ястребцова, прося его прочитать «эти страницы, писанные под мою диктовку, в которых мои мысли о будущности моего отечества изложены в выражениях довольно определённых, хотя неполных».
Эти страницы, внушённые Чаадаевым, представляют развитие и обоснование тезиса, что «Россия способна к великой силе просвещения». Исходная точка — та же, что и в «Философическом письме», именно указание на полную историческую изолированность России; но эта изолированность, служившая там главной уликой против России, теперь освещается совершенно иначе: она оказывается вернейшим залогом грядущего совершенствования нашей Родины.
Этот вывод основывается на следующих соображениях. Культура, представляя собою плод коллективной работы всех предшествующих поколений, достаётся каждому новому пришельцу даром. Поэтому счастлив народ, родившийся поздно: он наследует все сокровища, накопленные человечеством; он без труда и страданий приобретает средства материального благосостояния, средства умственного и даже нравственного развития, добытые ценою бесчисленных ошибок и жертв, и даже самые заблуждения прошедших времен могут служить ему полезными уроками. Таково положение России: она во многих отношениях молода по сравнению со старой Европой и, подобно Северной Америке, может даром наследовать богатства европейской культуры. Притом молодость — возраст, наиболее благоприятствующий и усвоению навыков и знаний, и быстрому развитию собственного духа, пластический по преимуществу.
Но в наследстве, которое досталось России, истина смешана с заблуждением. Его нельзя принять без разбора; необходимо отделить плевелы от истинного добра и воспользоваться только последним. И здесь-то главное основание нашей патриотической надежды: великая выгода России не только в том, что она может присвоить себе плоды чужих трудов, но в том, что она может заимствовать с полной свободой выбора, что ничто не мешает ей, приняв доброе, отвергнуть дурное. Народы с богатым прошлым лишены этой свободы, ибо прошедшая жизнь народа глубоко влияет на его настоящую жизнь. Пережитые события, страсти и мнения образуют в душе народа могучие пристрастия или наклонности, налагающие печать на всё его существование, создающие в нём, так сказать, психическую атмосферу, из которой он не может вырваться даже тогда, когда чувствует её вред. Эти «предубеждения» действуют помимо сознания, входят в самое существо человека, отравляют кровь,— и даже умы наиболее сильные и независимые, несмотря на все свои старания, не могут совершенно избегнуть действия этой отравы. Разумеется, предание имеет и другую сторону: оно является, вместе с тем, могущественным орудием культурного развития. Но оно равно служит и добру, и злу, и в последнем случае его влияние чрезвычайно вредно.
Россия свободна от пристрастий, потому что прошлое как бы не существует для неё; живых преданий у неё почти нет, а мёртвые предания бессильны: «Как сердце отрока, не измученное еще и не воспитанное ни любовью, ни ненавистью, но к той и другой готовое, она расположена ко всем впечатлениям. Рассудок её не увлекается постороннею силою и имеет, следовательно, полную свободу принять одно полезное и отбросить всё вредное. На всё, свершившееся до неё и свершающееся перед нею, она смотрит ещё беспристрастными, хладнокровными глазами и может устроить участь свою обдуманно, — в чём и состоит назначение и торжество ума».
Такова новая мысль Чаадаева. Очевидно, неизменным осталось не только его представление о прошлом России, но и его представление об её будущем, уверенность в том, что ей предстоит пережить — может быть, только в более стройной форме — всё развитие христианского, т.е. западноевропейского мира. Нового в этой его новой мысли — только её оптимистическая окраска, заставляющая его находить в прошлом опору для надежды на будущее; но отсюда возникает новый взгляд на настоящее состояние России: её психическая необременённость выставляется как её главная отличительная черта и важное преимущество.
Дальнейший шаг напрашивался теперь сам собою. Чем более Чаадаев вдумывался в эту вновь открытую им особенность русского духа, тем неизбежнее было для него, по свойствам его мышления, видеть в ней не просто эмпирический продукт стихийных исторических сил, а нечто провиденциальное; и чем более он убеждался в том, что эта необременённость — действительно самая разительная черта нашей социальной физиономии, тем полнее должна была созревать в нём уверенность, что Россия — не чета западноевропейским странам, что ей предначертана совершенно исключительная миссия, о чем-де ясно свидетельствует исключительность её развития. Само собою разумеется, что своё представление об этой миссии Чаадаев должен был почерпнуть из своей общей историко-философской концепции; а, как мы знаем, назначением человечества он считал осуществление христианского мистического идеала, или водворение на земле Царствия Божия.
Так рисуется нам мысль Чаадаева в его письмах 1835—37 годов. Он исходит из старого своего тезиса о прошлом России. Он повторяет, что в то время, как вся история западноевропейских народов представляла собою осуществление и развитие некой единой идеи, вверенной им с самого начала, и потому их жизнь была полна движения и смысла, богата творчеством и открытиями, — нашей истории чужд самый принцип их культуры, да чужда и вообще всякая руководящая идея, и потому наше прошлое бесплодно и пустынно. Но теперь он видит в этом различии прямое проявление Божьей воли. Он говорит себе: недаром Провидение ведет Россию особенным путем; очевидно, Оно готовит русский народ к иному служению, нежели прочие христианские народы.
Отсюда с логической необходимостью вытекает ряд чрезвычайно важных последствий. Прежде всего, раз наша изолированность от остальных европейских наций есть не печальная историческая случайность или результат человеческих ошибок, а органически входит в план наших судеб, предначертанный Верховным Разумом, то совершенно ясно, что всякая попытка с нашей стороны ассимилироваться с Европой, подражать ей или усваивать её цивилизацию, идет вразрез с нашим назначением — и потому нелепа и вредна. Напротив, наш долг — как можно глубже и яснее определить наше Я, проникнуться сознанием нашего национального своеобразия, честно и без иллюзий отдать себе отчёт в наших достоинствах и недостатках, словом — выйти из лжи и стать на почву истины. Только тогда мы сознательно и быстро двинемся по предназначенному нам пути. Спрашивается: какова же наша миссия, отличная от общей миссии западных христианских народов?
Чтобы ответить на этот вопрос, Чаадаев выставляет три посылки. Из них две уже нам знакомы. Первая — это указание на девственность русского духа. Старое европейское общество несёт на себе бремя всего своего прошлого; былые страсти и волнения оставили глубокие следы в его психике и доныне властвуют над ним в виде пристрастий, предрассудков, косных навыков, не дающих ему свободно следовать внушениям разума. Оттого его жизнь далеко отстаёт позади его сознания. Россия, напротив, чужда страстей, обуревающих там умы, ее взгляд не затуманен вековыми предрассудками и эгоизмами: русский ум безличен по существу, абсолютно свободен от предвзятости; он может, следовательно, спокойно и беспристрастно разобраться в вопросах, болезненно задевающих душу западного человека.
Второе преимущество России перед западными народами заключается, как мы видели, в том, что она родилась позже их и что, следовательно, к её услугам весь их опыт и вся работа веков. Третьей же и главной посылкой является указание на особенный характер православия: в России, — говорит Чаадаев, — христианство осталось чистым от соприкосновения с людскими страстями и земными интересами; здесь оно, подобно своему божественному основателю, только молилось и смирялось.
Эти три соображения приводят Чаадаева к мысли, что России суждено раньше всех стран на свете провозгласить те великие и святые истины, которые затем должна будет принять вся вселенная — последние истины христианства. Её юный, непредубеждённый ум ответит на все вопросы, раздирающие европейский мир, и решит загадку всемирной истории; и это будет результатом не вековых исканий, а одного могучего порыва, который сразу вознесёт её на вершину, пока ещё недосягаемую для европейских народов. Настанет день, когда мы займём в духовной жизни Европы такое же важное место, какое мы сейчас занимаем в её политической жизни, и в той сфере наше влияние будет еще несравненно могущественнее, нежели в этой. Таков будет естественный результат нашего долгого уединения, ибо всё великое зреет в одиночестве и молчании. Итак, Россия совершенно откалывается от Европы. Конечная цель остаётся у них одна: осуществление христианского завета; но теперь Чаадаев уже не скажет (как говорил еще так недавно, в книге Ястребцова), что Европа показывает путь к этой цели и что России остается только обдуманно следовать ей. Нет, в его доктрине явилось действительно новое звено. По смыслу «Философических писем», путь осуществления христианского идеала ведёт через раскрытие всех материальных потенций, чрез проникновение духа в отдалённейшие закоулки плотского бытия. Это и есть путь, которым идёт Европа. Теперь Чаадаев как будто говорит: России незачем проделывать для себя эту работу сначала; Европа исполнила уже значительную часть задачи, и Россия должна — и, благодаря своей свежей восприимчивости, может — просто взять готовый плод её усилий; это даст нам возможность затем с такой быстротой приблизиться к конечной цели, что мы далеко опередим исторически-прогрессивную Европу.
Теперь Чаадаев ещё с большей доказательностью, чем раньше, настаивает на важности ясного национального самосознания. Попытки зарождающегося славянофильства воссоздать по данным истории русский национальный облик повергают его в уныние. Он видит тут двойную опасность: эта узкая патриотическая идея не только противоречит общехристианскому идеалу слияния народов, но и в корне искажает понятие нашей миссии. Залог нашего будущего — не в нашем прошлом, которое безжизненно и пустынно, а в современной нашей позиции по отношению к окружающему нас миру. Национальный эгоизм нам не пристал — для этого Россия слишком могущественна. Она призвана вести общечеловеческую политику; слава Александру I, понявшему это! России, раз она сознала свое призвание, надлежит брать на себя почин всех благородных идей, потому что она свободна от страстей, предрассудков и корыстей Европы. Нам надо понять, что Провидение поставило нас вне игры национальных интересов и вверило нам интересы всего человечества, что к этому фокусу должны сходиться и из него исходить все наши идеи в практической жизни, в науке и искусстве, что мы — чудо в этом мире, лишённое тесной связи с его прошлым и сейчас стоящее в нём особняком; наконец, что в этой задаче — вся наша будущность и что если мы не признаем своей миссии, если будем её игнорировать, то обречём себя на уродливое и бессмысленное существование.
Письмо к А.И.Тургеневу 1835 года, где высказаны изложенные сейчас мысли Чаадаева, кончается тем же молитвенным возгласом, который стоит в эпиграфе его знаменитого (первого) «Философического письма»: «Adveniat regnum tuum! — Да приидет Царствие Твое!» Его вера осталась та же, изменился только его взгляд на роль России в осуществлении Царствия Божия.
Эта перемена была обусловлена его новым представлением о православии, и к этому пункту, едва затронутому выше, нам надо теперь вернуться.
Чаадаев остался при старом своём убеждении, что католичество с лежащим в его основе действенным, социальным началом представляет собою, так сказать, наиболее целесообразную форму христианства: оно лучше всех других христианских исповеданий поняло человеческую природу, в которой нераздельно слиты внешнее с внутренним, вещественное с духовным, форма с сущностью, как тому учит нас Евангелие, обоготворяющее тело человеческое в теле Христовом, предсказывающее воскресение наших тел и устами апостола гласящее, что тело наше — храм живого Бога. Католицизм понял, что для того, чтобы он мог исполнить свою задачу — цивилизовать христианский мир, ему необходимо было войти в социальную жизнь и овладеть ею; ударься он в фанатический спиритуализм или узкий аскетизм, замкнись он наглухо в святилище, — он был бы поражен бесплодием и никогда не совершил бы своего дела. Таким образом, только в недрах католической церкви, какою мы её знаем, христианство могло расцвести и формулироваться, только она могла завоевать ему мир.
Всё это — мысли, знакомые нам уже по «Философическим письмам». Но теперь в представлении Чаадаева рядом с католицизмом стало, как равноправная форма, православие, как рядом с действием созерцание: «Наша церковь по существу — церковь аскетическая,— писал он позднее Сиркуру, — как ваша по существу социальная: отсюда равнодушие одной ко всему, что совершается вне её, и живое участие другой ко всему на свете. Это-то и есть два полюса христианской сферы, вращающейся вокруг оси своей безусловной, своей действительной истины». Больше того: Чаадаев теперь, как мы видели, склонен даже отдавать преимущество православию, которое, благодаря своей отрешённости от мира, сохранило дух христианства более чистым, нежели трудившееся в миру католичество, — не вступало в компромисс с людскими страстями, не сочеталось с земными интересами. Представление вполне славянофильское, хотя сразу видно и различие: по учению славянофилов, православие изначала выше прочих христианских вероисповеданий, потому что оно одно содержит в себе истинное христианство; «нам, — писал Хомяков,— по милости Божией дано было христианство во всей его чистоте, в его братолюбивой сущности». Чаадаев как раз в цитированном сейчас письме к Сиркуру едко осмеивает эти притязания православных публицистов на монопольное обладание истиной.
Мечтал ли он теперь о соединении обеих церквей? Он нигде не говорит об этом. Но, исходя из общего смысла его идей, можно думать, что идеальная церковь, церковь будущего,— та, которая и водворит на земле Царство Божие, «все прочие царства в себе заключающее»,— представлялась ему именно как сочетание этих двух необходимых элементов христианской религии: социального и аскетического. Могучая централизованность католической церкви и её чудесно налаженный практически-религиозный механизм, с одной стороны, и чистый дух христианства, с другой, — эти два фактора должны слиться и взаимно проникнуть друг друга, чтобы повести человечество к осуществлению его последних судеб. И ему кажется, как мы знаем, что солнце вселенской правды впервые озарит нашу землю: так как здесь христианство, подобно самому Христу, только смирялось и молилось, то вероятно, говорит он, «что за это именно здесь оно и будет осенено своими последними и самыми могущественными вдохновениями».

Мы видели, как последовательно развивалась мысль Чаадаева о России; «Философическое письмо» писано в 1829 году, книга Ястребцова — в 1832-м, письмо к Тургеневу — в 1835-м. Последним его этапом на этом пути является «Апология сумасшедшего», написанная, без сомнения, в 1837 году.
Эта блестящая по форме «Апология» осталась неоконченной, вернее — едва начатой; по крайней мере, то, что дошло до нас, представляет не что иное, как предисловие pro domo sua1, за которым, судя по его заключительным строкам, должно было следовать систематическое рассуждение по существу. «Апология» писана, как показывает самое её заглавие, тотчас после объявления Чаадаева сумасшедшим; он преследовал здесь двойственную задачу: оправдаться пред высшей властью — и разбить своих теоретических противников. Случайность обеих этих целей — виною в том, что «Апология» по содержанию устарела гораздо больше «Философических писем». Здесь много полемики против взглядов, теперь уже давно забытых, много детальных поправок к письму, напечатанному в «Телескопе», много мест — как заметил уже А.Н.Пыпин, — написанных в намеренно-охранительном тоне; основные же идеи Чаадаева о России выступают лишь попутно и, разумеется, без всякой последовательности. Всё это течёт в непринуждённом монологе одним плавным потоком; но мы не будем излагать «Апологию» в целом, предпочитая для ознакомления с нею отослать читателя к её подлинному тексту. Нас занимает здесь только её положительная историко-философская часть: рассеянные в ней мысли Чаадаева о России.
В общем они не изменились по сравнению с письмом к Тургеневу 1835 года. На первом плане — те же три тезиса:
1) прошлое России равно нулю; 2) в настоящем у неё два громадных преимущества пред западной Европой: незасоренность психики и возможность использовать опыт старших братьев; 3) в будущем её призвание — указать остальным народам путь к разрешению высших вопросов бытия. Условия для осуществления этой миссии — ясно сознать исключительность своего призвания и в полной мере усвоить умственное богатство Запада. Только вполне отрешившись от нашего прошлого и восприняв своим свежим разумом последнее слово западной цивилизации, мы можем достигнуть предуказанной нам цели. Итак, нам, по мысли Чаадаева, грозят две великие опасности. Одна — если мы пойдём не своим особым, ещё не виданным путём, этой горной тропинкой народа, не имеющего истории, а захотим идти торной дорогой западных народов; они правы, когда выводят каждый свою идею из своего прошлого, но нас, чья история — пустое место, этот путь может привести лишь к фикциям и самообману. Другая опасность — если мы будем игнорировать западный опыт, ибо этим мы лишаем себя драгоценного подспорья.
Мысль Чаадаева, оставаясь в существе тою же, достигла, таким образом, гораздо большей определённости. Центральное место в ней занял вопрос об отношении России к западной Европе. Чаадаев строго логически вывел из своих посылок такой ответ на этот вопрос: жить на свой манер, не подражая Европе, но непрерывно пользуясь плодами её долгого опыта, как научил нас Петр Великий; иными словами — твёрдое сознание нашей национальной самобытности и тесное культурное общение с западными народами. С этой точки зрения Петровская реформа получала новый, неожиданный смысл: Петр, именно, понял, что путь нормального, исторического развития, каким шли западные народы, — не наш путь; он и отрезал Россию — не для того, чтобы она стала похожа на Запад, а как раз с обратной целью, — чтобы она, наконец, начала жить своей особой, не исторической жизнью; так что не обезличить нас могла его реформа, не стереть нашу национальную идею, а именно только открыть ей путь к осуществлению.

* * *

Этим убеждениям Чаадаев остался верен уже до конца своей жизни. Здесь представляется уместным кратко резюмировать всю систему его идей в её окончательном виде, как она отразилась, между прочим, в его частных письмах 40-х и 50-х годов, особенно в замечательном письме 1846 года, вероятно, к Сиркуру.
Итак, исходный пункт Чаадаева, его основное и крепчайшее убеждение — то, что в человеке, рядом с божественным, безличным началом, действует начало личное, источник слепоты и корысти. В преодолении этого личного начала, в искоренении этой «самости» и заключается единственная цель всемирной истории, больше того — её единственное содержание. Вся жизнь человечества — один грандиозный процесс преображения. Эту одну работу делает наш дух в высших сферах своего существования. Ни любовь, ни знания, ни красота не имеют самостоятельной ценности: их смысл лишь в том, что они отвращают человека от него самого и погружают его в сферу бескорыстного, безличного. Но и вся материальная жизнь только с виду довлеет себе; на деле и она служит всецело той же задаче.
Ибо человеческий разум свободен, и только добровольное его согласие может доставить торжество божественному началу в нас; а для этого нужно, чтобы он раскрыл все потенции нашей личной, плотской стихии, осуществил все её возможности и, доведя её до наивысшей сложности и силы, пропитал её духом, так сказать, до самого дна. Отсюда вся сложность человеческой истории; и всё это громадное развитие материальных сил, эта необозримая махровость человеческой культуры с её бесчисленными формами, интересами, взаимодействиями, антагонизмами — не что иное, как один колоссальный механизм для овеществления плотского начала в нас, — без чего невозможно его полное претворение духом.
Этот стихийный религиозный процесс совершается с самого начала человеческой истории, но в последнюю, высшую свою стадию он вступил только с пришествием Христа; тут он принял форму самостоятельного нравственного акта, путём которого человек из объекта становится делателем божьего дела. Чрез Христа человек непосредственно соприкасается с бесконечной сущностью, в любви к нему он добровольно отрекается от личной воли. Только в этом одном истинный смысл христианства; ибо если Христос велит нам любить ближних, как самих себя, то это имеет лишь ту цель, чтобы отклонить нашу любовь от самих себя. И христианство могучим ферментом вошло в жизнь человечества. Глубокая ошибка видеть в нём только систему верований или субъективное настроение; нет, христианство — имманентная божественная сила, действующая в человечестве как стихия, — его внутреннее пластическое начало.
Ясно, что в чистом своём виде христианская идея есть высшая степень самоотречения, т.е. аскетизм; но так как ей предназначено завоевать весь мир, то она неминуемо должна была выйти из этой хризолиды и принять социальный характер. Таким образом, для полноты христианства равно необходимы и элемент аскетический, и элемент социальный. Вся жизнь человека — постоянное сочетание его чистой мысли с необходимыми условиями его существования. А первое из этих условий — общество, взаимодействие умов, слияние мыслей и чувствований; только удовлетворив этому условию, истина становится живою, из области умозрения нисходит в мир реальностей, превращается в силу природы и начинает действовать так же неотразимо, как всякая другая стихийная сила. Этим путём должна была пойти и христианская идея. Уйди она в узкий аскетизм или безусловный спиритуализм, замкнись она навеки в храме, она была бы поражена бесплодием и никогда не исполнила бы своего назначения. Без сомнения, став социальной силой, она утратила часть своей первоначальной чистоты; но у неё не было другого пути: она должна была делать своё дело, комбинируясь всегда с реальными условиями времени, не брезгая никакой возможностью, спускаясь в самую бездну порочности, — куда бы ни вел её свободный разум человека.
Это превосходно поняла католическая церковь. Она одна с самого начала взглянула на Царство Божие не только как на идею, но и как на факт, и препоясалась в путь, чтобы просветить мир светом Христовым. В ней нашла себе наиболее полное воплощение действенная, социальная сторона христианства.
В этом пункте начинается у Чаадаева его философия русской истории. Для него русская история по самому существу своему — религиозная история, — до такой степени, что все особенности русского быта в прошлом и настоящем он выводит из характера, который носит в России христианство.
Его мысль сводится к следующему. Россия приняла христианство от Византии, где оно носило ещё свой первоначальный, аскетический характер; аскетическим стало оно и у нас. Благодаря этому христианская идея сохранила в православии ту чистоту, которую она неизбежно должна была утратить на Западе; но зато она осталась втуне, не сделалась, как там, дрожжами социальной жизни. Политически это выразилось в том, что западная церковь, как сила социальная, сразу поставила себя независимо от светской власти, а потом и подчинила её себе, восточная же, проникнутая аскетическим духом, отреклась не только от власти над миром, но даже и от собственной свободы. Итак, здесь действенная сила христианства была парализована, и в результате получилось чудовищное уродство: получилась тысячелетняя история огромного народа, абсолютно лишённого социальной жизни, не подвинувшегося ни на пядь в деле раскрытия материального начала и пропитания его началом Христовым; получилось какое-то запоздалое младенчество, невинное, но и немощное, прозябающее среди братьев, живущих полной жизнью, и способное только рабски подражать им.
Отсюда Чаадаев с неотразимою последовательностью выводит былое и будущее России. В прошлом — социальное бессилие нравственной идеи, и оттого порабощение личности и мысли, однообразные века без всякого движения, быт скудный и пустынный, над которым, как дух Божий над первобытным хаосом, витал дух аскетизма. Наперекор своей активной природе христианское начало было заточено, и это не только помешало ему исполнить его назначение в русском народе, но даже исказило его прямое действие на жизнь: одностороннее самоотречение сделалось принципом русской жизни, так что, например, крепостное право явилось у нас — страшно сказать — органическим следствием народного развития.
Ясно, в чём нам следует искать спасения. Россия ещё не начинала жить настоящей жизнью, т.е. жизнью религиозно-общественной. Она владеет неоценённым сокровищем: христианской истиной в её чистейшей форме; пусть же она внесёт эту нравственную идею в социальную жизнь, пусть освободит её от подчинения земным властям, и, напротив, пусть всё подчинится ей, как силе внутренно-зиждущей, которая только тогда может воздвигнуть из земных элементов Царство Божие, когда её действие проникнет всюду и не будет встречать никаких преград. Только в синтезе аскетического начала с социальным — истинный смысл христианской идеи. Поймём же, что нам нужно не продолжать наше прошлое, бесплодное в религиозном отношении, а начать новую, христиански-социальную жизнь. Западные народы уже века живут такой жизнью; но избави нас Бог подражать им. Они развивались и продолжают развиваться последовательно, мы же совсем не развивались; их путь — эволюционный, наш — революционный, потому что мы должны, в противоположность им, круто порвать с нашим прошлым; нам надо не усваивать их культуру в целом для того, чтобы разрабатывать её дальше (да это и невозможно), а пользуясь их опытом и знаниями, создать свою особую цивилизацию. И у нас есть все основания думать, что, вступив на этот путь, мы опередим наших старших братьев, т.е. что именно нам предназначено осуществить высшие заветы христианства.

Таково в главных чертах полное учение Чаадаева. Своеобразно преломившись сквозь призму славянофильства, оно воскресло затем, как идея вселенской теократии — у Вл. Соловьёва, и как идея русской всечеловечности — у Достоевского. В какой мере учение Чаадаева непосредственно повлияло на Соловьева, — этого, за отсутствием положительных данных, пока решить нельзя; но никто не будет отрицать, что некоторые основные положения Соловьева — поразительно, до полного тождества, совпадают с доктриной Чаадаева. Вот что писал Соловьев в 1883 году:
«Церковный принцип православного Востока есть неприкосновенность святыни, неизменность данной божественной основы. Принцип верный, но недостаточный. Мы должны заботиться о том, чтобы на богодатной основе Церкви воздвигалось здание истинно-христианской, не западной и не восточной, а вселенской богочеловеческой культуры. А для дела этого созидания с человеческой стороны необходимо не одно только сохранение церковной истины, но и организация церковной деятельности... Сохранение церковной истины было преимущественною задачей православного Востока; организация церковной деятельности под руководством единой и безусловно самос

Отзывы

Заголовок отзыва:
Ваше имя:
E-mail:
Текст отзыва:
Введите код с картинки: