Русский доктор в Америке. История успеха

Год издания: 2001

Кол-во страниц: 511

Переплёт: твердый

ISBN: 5-8159-0144-X

Серия : Биографии и мемуары

Жанр: Воспоминания

Тираж закончен

«Как в одной капле воды отражается все небо, так и история одного человека подобна капле, отражающей исторические события. Поэтому я решаюсь рассказать о том, как в 1970-х годах эмигрировал в Америку из Советской России. Русские люди нового XXI века многое не знают из того, что происходило с нами — первой волной беженцев. Для них я и написал эту книгу».

Содержание Развернуть Свернуть

СОДЕРЖАНИЕ


Как это началось 7
Хождение по мукам 12
Отъезд 23
Пересылочный пункт Вена 29
Римские каникулы 53
Нью-Йорк, Нью-Йорк 71
Пыль на дороге 96
Мои попытки выплывать 139
Национальный вопрос 147
Я становлюсь газетным и радиожурналистом 152
В моём возрасте легче быть профессором, чем студентом 174
Кажется, я нахожу американского соавтора 273
Нога 279
В заповеднике Адирондакс 284
Обмывание нового дома моего соавтора 287
Наконец-то я получаю работу 292
Ортопедический техник-гипсовальщик 300
Торможение 318
Флорида 324
Отрезвление 329
Открытие новых истин 337
Шаг за шагом 341
Новые планы и новая реальность 353
Продолжение будней 358
Опять в тупике 364
Только бы взяли!.. 368
Наконец-то! 372
Европа есть Европа, а дом в Америке 380
Новый этап 382
Разность культур 395
Бруклин — город теней 405
Ортодоксы Бруклина 412
Наши руководители 420
Продолжаю писать книгу 426
Расставание с сыном 429
Научная лаборатория 433
Снова отказы 440
В Балтимор и обратно 445
Четырёхсуточное дежурство 453
Болезнь 466
Израиль 477
Выход книги 483
Убийство хирурга. Эпидемия СПИДа 490
Суды над докторами 496
Новая жизнь вокруг 500
Гость из прежнего мира 505

Почитать Развернуть Свернуть



Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день за них идет на бой!

Гёте, «Фауст»


Предисловие к русскому изданию

Как в одной капле воды может отражаться все небо, так и одна личная история может служить каплей, отражающей исторические события. Поэтому я решаюсь рассказать о том, как в 1970-х годах эмигрировал в Америку из Советской России.
Начало того массового исхода было общественным и историческим чудом, как легендарный библейский исход евреев из Египта. «Железный занавес» коммунизма тогда впервые слегка приподнялся, и на нас повеяла живительная струйка свободы. Но одно дело было почуять ветер свободы издалека, а другое — полностью в нее погрузиться. Американская свобода оказалась нам чужой: с другим языковым, политическим, экономическим и культурным фоном. В Библии сказано, что Моисей сорок лет водил свой народ по пустыне, чтобы новые народившиеся поколения были готовы к свободе. В наш динамический век всё происходит намного быстрей. Зато нам и тяжелей было внедряться в абсолютно новый мир. Иммиграция — это путь преодоления трудностей в экстремальных условиях чуждого окружения. За свою свободу мы платили дорогой ценой мучительного к ней приспособления.
История в наше стремительное время быстро убегает вперёд. Русским людям нового периода, жителям ХХI века, уже многое неизвестно из того, что происходило с нами — первой волной тех беженцев от коммунистического отчаяния. Для них я и описал, что было со мной и другими, что видел и пережил, вырвавшись на свободу.
Эта книга была впервые издана на английском языке в Нью-Йорке, в 1986-м, и была продолжением первой книги моих воспоминаний «Русский доктор», изданной тоже на английском в Нью-Йорке в 1984-м. Обе переиздавались в разных странах, но русских изданий до сих пор не было: тогда шла холодная война и никакие сведения о жизни иммигрантов в Америке не пропускались в Россию. По прошествии пятнадцати лет я предоставляю русскому читателю обновлённый и дополненный вариант — взгляд издали на то, что происходило с нами четверть века назад.
Свобода — лучший дар общества человеку, но завоевать свободу бывает нелегко.

Д-р Владимир Голяховский, New York,
январь 2001



Предисловие
к американскому изданию

Жителю Советской России переселиться в Соединённые Штаты — это всё равно, что обитателю морских глубин оказаться на горной вершине. Чтобы ему выжить в новых условиях, надо заново приспособиться ко всему, самому перемениться настолько, что это равноценно новому существованию, второй жизни. Да ещё если бы этот процесс переселения совершался медленно, постепенно. А в наш стремительный век это всего-навсего перелёт через океан на Боинге-747. Когда же успеть перемениться?
Я был одним из 250 тысяч сыновей советского народа, которым удалось совершить исход из «коммунистического рая» в 1970-х годах. О том, что по-настоящему это был «земной ад», и том, как мы оттуда вырвались, я рассказал в своих воспоминаниях «Русский доктор».
Но ведь должен же быть где-нибудь рай на земле! И вот, вместе с другими, мы приехали искать его в Америке. Первые же столкновения с новой действительностью вызывали в нас стресс, трагедии непонимания и комедии ошибок. Внутри нас происходила психологическая драма столкновения двух миров: глубины прошлого ещё продолжали давить, а разряженный воздух новых вершин уже начал пьянить. Особенно остро это ощутимо в Нью-Йорке, в котором даже многие урождённые американцы из тихих уголков чувствуют себя подавленно и неуютно.
На примере истории моей семьи и наблюдений над другими иммигрантами я рассказываю в этой книге, как происходила адаптация и чего она нам стоила. Наверно, нет иммигрантов, менее приспособленных к американ¬ской гонке жизни, чем выходцы из России. Но тем трагичней, смешней и интересней эта история.
Все события, факты и обрисовки людей в ней — действительные. Я изменил только некоторые обстоятельства и имена. Пусть никто не пытается узнавать знакомых среди персонажей моих воспоминаний: ведь все мы, люди, только капли в океане людской истории, а человеческие судьбы — это бушующие волны того океана. Капля от капли ничем не отличается, хотя бури событий разносят их в разные стороны, как и нас с вами.
Ну, а нашли ли мы в Америке то, что искали, — рай? Заранее могу только сказать, что сначала мы должны были пройти через чистилище. Остальное — в книге.
1984



КАК ЭТО НАЧАЛОСЬ


...Мелодия эмиграции неизбежна в стране, где общественность всегда проигрывала все бои.
А.И.Солженицын

— Эмигрировать из Советского Союза? Ты что: шутишь или ты с ума сошёл?
— Ни то и ни другое. Я действительно думаю уехать навсегда.
— Не понимаю. Просто не понимаю! Тебе только сорок шесть лет, а ты уже давно профессор хирургии, заведуешь кафедрой в Московском медицинском институте. Ты получаешь большую зарплату. У тебя патенты со всего мира на хирургические изобретения. Ты член Союза писателей, живёшь в привилегированном писательском доме, в трёхкомнатной квартире. У тебя автомобиль и гараж. Чего тебе не хватает?
— Воздуха. Мне не хватает воздуха свободы. Чем выше я поднимаюсь по ступеням служебной лестницы, тем больше я должен зависеть от коммунистов. Я у них в зависимости, потому что я беспартийный и много раз отказывался вступать в их партию. Не хочу больше жить здесь. Ни мне, ни моему сыну здесь нет будущего.
— Но ты же так упорно работал, чтобы достичь всего этого своим трудом.
— Да, достиг. А теперь — теряю. Коммунисты травят меня за то, что я захотел уволить одного из них, дурака и бездельника. Уже год они пишут на меня анонимные письма во все высокие партийные инстанции, обвиняют меня в идеологической отсталости, в низкопоклонстве перед Западом, в том, что я оперирую западными инструментами.
— Ну, это ерунда — стандартные обвинения. Перетерпи, отступись. Они отвяжутся.
— Нет, на меня повели настоящую травлю, как на волка. Это у них называется линия партии. Ко мне присылали много проверяющих комиссий, и все признавали мою работу хорошей. Тогда они подослали ещё одну, от парткома, из отборных махровых консерваторов и антисемитов.
— Но у тебя ведь русская мать, ты наполовину русский.
— Для них нет наполовину русских. Если отец еврей, то и сын наполовину еврей. Все знают, какие ничтожества мои противники, каждый по отдельности. Но вместе они имеют силу. И они чуют: кто не с ними, тот против них. А я не с ними. В том-то и дело, что мне противно быть с ними.
— Ну, слушай, если так — поменяй работу. Ты и на новом месте сможешь показать себя.
— Сдаться им? Если я и поменяю работу, там ведь тоже будут надзиратели-коммунисты. Они над нами везде.
— Но заявлять о желании эмигрировать — это же почти самоубийство. КГБ тебя не выпустит, ты слишком заметная личность. Ты станешь отказником, и это пятно останется с тобой на всю жизнь. И тебя уже ни на какую работу не примут, кроме самой низкой. Подумай трезво, без эмоций.
— Я думаю, всё время думаю. Я устал и я оскорблён. И я хочу уехать в Америку.
— В Америку?! На что там можно рассчитывать? Думаешь опять стать профессором?
— Профессором? Нет, конечно. Я знаю, что мне придётся проходить обычный американский путь: начать с самого низа, может быть, с санитарской работы.
— Ты... станешь санитаром?! Ну, ты даёшь!..
— Я хочу свободы, а за свободу надо платить. Но я, конечно, не собираюсь умереть американским санитаром. Думаю, всё-таки сумею опять стать доктором, поднимусь до чего-нибудь и в Америке.

Разговор с близким другом происходил у меня дома, в Москве, в 1976 году. Мы сидели в моём кабинете, на мягких креслах финского гарнитура, по стенам стояли красивые полки с собранной мной богатой библиотекой, мы пили армянский коньяк, который дарили мне благодарные за операции пациенты. И обстановка, и условия моей жизни были самые привилегированные по стандартам той жизни. Это было за пятнадцать лет до падения коммунизма и развала Советского Союза, и тогда никто не мог предсказать, какие великие изменения наступят вскоре на русской земле. Мы их тогда не ждали.
В той обстановке было действительно дико думать, что нужно всё это бросать. Но в той ситуации уехать оттуда было единственным выходом из моего положения. Желание эмигрировать было опасное, в этом мой друг был прав. Но это было наше с Ириной продуманное решение, и оно вытекало не только из эмоциональной реакции, было не только бегством от преследования коммунистов. Всё было ещё глубже: мы по-настоящему устали там жить, нам надоели бесконечные ограничения, запрещения, постоянные подстёгивания, непрекращающиеся унижения. Мы хотели быть свободными людьми, людьми мира, который почти не знали.
Мы принадлежали к поколению московских интеллигентов, которые долго страдали, прямо или косвенно, в ожидании социальных улучшений для всего советского общества. Мы были детьми тех, кого сотнями тысяч арестовывали, мучили и убивали коммунистические опричники КГБ; наши отцы и братья, и даже некоторые из нас самих, были победителями в недавней Отечественной войне и заслужили для своих людей лучшую жизнь. Нам хотелось, чтобы кончилась эпоха засилья партии с её абсурдной пропагандой, в которую никто не верил, чтобы прекратилась алогичная холодная война с Западом, забиравшая все силы и ресурсы страны. Коммунисты сдавливали горло страны, а мы хотели свободы и лучшей жизни и — отчаялись ждать.
Мы с Ириной не «преклонялись перед Западом», с которым и не были знакомы. Один только раз ездили мы в Югославию, по протекции министра внутренних дел, моего пациента. Но мы были то, что называлось антисоветчики, и наш 19-летний сын, студент-медик, вырастал под этим влиянием. Деньги я успешно зарабатывал хирургией и публикацией стихов, но только самых аполитичных — для детей (свои антисоветские я прятал в стол). И за это я был «допущен в умеренно-благополучную ничтожно-покорную жизнь», как писал Солженицын. Но вот, совершенно неожиданно и неоправданно, меня стали выживать с работы. Не в моём характере было сдаваться, я привык — достигать. И я решил, что если они меня не ценят, то они меня недостойны.
Хотя я не был верующим, но читал Библию и любил библейские мифы — великие темы интеллектуальной истории человека. Я находил в них много практической мудрости. В одном из них праведный старик Ной, живший среди распутников и безобразников, услышал Голос, велевший ему строить ковчег. Ной не знал, чей голос, и не знал, зачем его строить. Но послушался и построил ковчег. И поэтому спасся от потопа, насланного на грешную землю. И вот я стал думать: атака на меня — это ведь тоже как голос-сигнал мне! Надо уметь слушать Голос — надо уезжать и спасаться.

У Ирины был ещё один, свой взгляд на наше желание уехать. С чисто женской практичностью она мне много раз говорила: «В один прекрасный момент советская власть может запретить евреям уезжать — крышка захлопнется, как в мышеловке. И мы окажемся запертыми внутри.
Если ты решил, что нам есть смысл уезжать отсюда, что ты сможешь пробиться в Америке, то надо бежать — и чем скорей, тем лучше. К тому же наш сын постоянно слышит эти разговоры и растёт в атмосфере ненависти к советской власти. Ты подумал, что будет с ним, если нам не удасться уехать? Нет, нам необходимо скорей вырываться отсюда».
И она была права: чем скорей, тем лучше.

Я написал в Бельгию, моей двоюродной тётке Зине. В завуалированных выражениях я просил её организовать от кого-нибудь приглашение переехать в Израиль. В ту пору многие еврейские семьи получали оттуда приглашения от настоящих или выдуманных родственников. С начала 1970-х годов советская власть разрешила выезд, но только евреям и только в Израиль — для воссоединения семей. Не то, чтобы они так заботились о еврейских семьях, это был их вынужденный политический компромисс: по закону конгрессменов Джексона и Ваника, Союзу давалось право закупки американского зерна — и статус most-favored-nation — в обмен на разрешение выезда евреям. Очевидно, американское зерно коммунистам было нужней, чем их евреи. Мы не хотели в Израиль, мы собирались в Америку.
Америка казалась страной мечты. Её и называют Country of Opportunities — страна возможностей. Даже Наполеон после своего поражения собирался уехать в Америку. Я тоже проиграл и тоже хотел в Америку.
Я слышал, что врачам там приходилось трудно: они должны сдавать сложные экзамены, а потом несколько лет заново специализироваться. Не всем это удавалось, главным препятствием был, конечно, языковый барьер. Ирина и наш сын знали английский, а я не знал ни слова. Но я верил в Америку и верил в себя.



ХОЖДЕНИЕ ПО МУКАМ


Осенью я уволился из института и вышел из Союза писателей. Невероятно горько было отказываться от завоёванного положения, сердце моё ныло и разрывалось. Чтобы не быть безработным и не получить обвинение в тунеядстве, я поступил на работу в маленькую поликлинику, в ветхом покосившемся домике в глубине захлам¬лённого мусором двора на Петровке. После двадцати лет интенсивной и сложной хирургической работы, после управления клиникой, после того, как я был членом нескольких важных учёных советов, я принимал амбулаторных больных в тесном кабинетике и делал работу, которую вполне мог делать начинающий доктор. Это было громадным падением, я томился и страдал каждый день.
Конечно же, на новой работе я скрывал свои планы и старался избегать общения с сослуживцами. Если кто выражал удивление моим добровольным падением, я неохотно и туманно объяснял, что это временно, что собираюсь перейти на новую академическую работу.
В моём положении лучше было сторониться людей, да и настроение было не для общения — я занят был собиранием любой возможной информации о том, что же нас ожидает и предстоит нам в иммиграции.
Однажды дома раздался телефонный звонок, звонил секретарь Союза писателей Феликс Кузнецов, с которым у меня были неплохие отношения:
— Слушай, тут какая-то провокация: прислали по почте твой членский билет Союза, с письмом об отъезде в Израиль. Я не могу поверить, что это правда, и велел задержать твое формальное исключение. Скажи, ты не терял билет, или, может, у тебя его выкрали? Мы тогда закроем это дело: недруги есть у всех — они могли сделать эту провокацию.
— Нет, это не провокация, я сам отослал билет и написал письмо.
В ответ — молчание, а потом щелкнула повешенная им телефонная трубка. И вскоре пошли по Союзу писателей слухи: Голяховский уезжает в Израиль!.. Поскольку мы жили в писательском кооперативном доме, я почувствовал «прелесть» существования изгоем общества: многие перестали со мной здороваться, при встрече опускали головы и отводили глаза. Были среди них и мои бывшие пациенты, которые прежде стремились пожать руку и заглянуть в глаза. Лишь немногие, увидев меня около дома, останавливались и заговаривали.
Как-то столкнулся я лицом к лицу с Булатом Окуджавой. Я любил Булата, незадолго перед той встречей он был у нас с гитарой и пел свои знаменитые песни, в том числе и «Все поразъехались... Володя Васильев и Боря Месерер, вот кто остались еще в СССР». Я написал ему дружескую эпиграмму:

У Булата Окуджавы
Никогда слова не ржавы —
Все сверкают и горят,
Закаленны, как булат.

Уж его-то советская власть закаляла — постоянными гонениями и исключениями (прямо как в старые времена закаляли булатные мечи и кинжалы). Теперь, у нашего подъезда, он задержал мою руку в своей и грустно сказал:
— Я слышал, ты собрался уезжать.
— Да, собираюсь, — на всякий случай я решил не затягивать беседу на улице, нас могли увидеть вместе и потом донести на него: «якшается с предателем Голяховским».
— Не увидимся, значит, — Булат еще крепче сжал мою руку.
Другой смелый поэт и юморист, Яков Костюковский, увидев меня, ободряюще сказал:
— Ну, в тебе я уверен — ты и там не пропадешь. Я довольно много бывал за границей и встречался там с уехавшими отсюда. Почти все как-то устраиваются. По моим наблюдениям, кто здесь не был дерьмом — и там пробивается. Держись.
Смелей всех был мой сосед прозаик Василий Аксёнов. С ним мы свободно беседовали на глазах у всех, стоя или гуляя возле дома. Умный мужик, он сам догадался, что я собираюсь в Америку, и подолгу рассказывал мне о своих двух поездках туда. Меня это интересовало и подбадривало. Он улыбался задумчиво и говорил в усы: «Врачи там живут богаааато», — растягивая это слово с удовольствием.
(Мы потом встретились с ним в Нью-Йорке, когда в 1980-х годах его самого насильно выставили из Советского Союза за издание «Метрополя». Обнимая меня, Аксёнов улыбался в усы: «Ну, вот, я же тебе говорил...»)
Как-то раз зашёл в мой кабинетик хирург Михаил Цалюк, высокий и красивый еврей.
Он был секретарём партийной организации поликлиники, и я сразу насторожился. А он потом зашёл ещё и ещё раз, мягко и ненавязчиво рассказывал, что он фронтовик, был с начала войны командиром взвода разведки, ранен три раза. И как-то незаметно вставил, что собирает дома еврейскую музыку. И мы постепенно разговорились. Миша был то, что можно назвать коммунист-сионист: днём вёл партийные собрания, а по вечерам изучал еврейскую историю и по радио, через глушение, интересовался делами в Израиле. И, в конце концов, он пригласил нас с Ириной домой — на еврейскую фаршированную рыбу, которую вкусно готовила его жена Броня. Мы разговорились по душам, и я поведал ему о наших планах.
— Я догадывался, — улыбнулся он. — С чего бы профессору переходить в нашу вшивую поликлинику? Ну, я тебе тоже признаюсь: мы с Броней собираемся в Израиль.
Теперь у меня появился на работе друг-единомышленник, и стало легче отсиживать там скучные часы. И вот однажды в моём почтовом ящике белел толстый конверт из Израиля — приглашение от какой-то будто бы моей тётушки. Она писала, что жить без меня и моего отца не может и хочет с нами воссоединиться, а потому просит советское правительство не препятствовать нашему с семьями выезду. Кто она была и как нашла нас, об этом я мог только догадываться.
И я засел сочинять легенду об этой «тётушке»: мы с отцом так её любим, что никак не можем без неё жить и очень просим отпустить нас к ней в Израиль. Родственные связи КГБ не проверял, то ли потому, что это было слишком сложно, то ли потому, что знали: все евреи — родственники. Скорей всего, им было наплевать, лишь бы только в эмиграцию не стремились люди с допусками к секретным документам или ненавидимые властью диссиденты.
Советские анкеты — это одна из самых изощрённых форм издевательства над личностью: сотни вопросов о предках, о родственниках, о выездах за границу, о наградах и взысканиях и ещё чёрт знает о чём... Теперь мне нужно было заполнять анкеты на каждого члена семьи и собирать бесчисленные документы, выписки и справки. И я понуро таскался в разные конторы, сидел часами в очередях в тёмных и грязных коридорах, которые не изменились со времён Достоевского. Дождавшись очереди, я просил и убеждал неприязненно настроенных канцеляристов, доказывал, уговаривал, тайком подсовывал им мелкие подарки-взятки.
Когда у меня было высокое положение и влиятельные пациенты, передо мной раскрывались все двери, меня встречали с улыбкой. Теперь я никого не мог просить о помощи и претендовать на внимание не мог: по сути, я был уже никто. Ах, как это угнетало! Дома я стал заниматься английским с Ириной, читать сказки для самых маленьких. Весело, конечно, в 47 лет! Она к тому времени ушла с работы из научного института биологии, сидела дома и переживала за меня. Ещё больше мы переживали, что может стать с нашим сыном, если нам откажут. Его сразу выгонят из института, забреют в армию, а там будут бить и мучать, как сына отказника... Надо было иметь много душевных сил, чтобы выдержать это напряжение: падение в настоящем и неизвестность в будущем. Да и думы о переселении в новый мир стариков-родителей тоже беспокоили: как они всё это перенесут и выдержат?
И вот я принёс оформленные бумаги к чиновнице ОВИРа. Она узнала меня по прежнему выезду за границу с высокой протекцией.
— Что это вы, доктор, то в Югославию, а то в Израиль? — с улыбкой.
— Да так, знаете, хочу воссоединиться с моей любимой тётушкой.
— Ага, понимаю, — резко взяла бумаги, улыбка исчезла.
И потянулись дни и ночи нашего с Ириной беспокойного ожидания «разрешения свыше». Мой друг Норберт Магазаник получил отказ, это нас напугало. Мы расстроились за них и стали ещё больше опасаться за себя.
Многим тогда отказывали без объяснения причин, особенно интеллектуалам, хотя именно интеллектуалы и были поперёк горла власти, но не стоило искать логику в Советской России. Образовалась большая группа «отказников» — диссидентов и близких к ним. Кое-кто из них жил в наших писательских кооперативных домах, мы были с ними близко знакомы. У них устраивали обыски, взламывали паркет. Их судили и ссылали. Одного моего соседа, переводчика Костю Богатырёва, убили дома ударом бутылки по голове. Я прибежал на крики, но было уже поздно оказывать помощь.
Если бы всесильные агенты поднялись на три этажа выше и, не ломая пол, открыли ящик моего стола, они нашли бы в нём мои антисоветские стихи. Может, меня и не убили бы, но я легко мог поехать не на Запад, а на Восток — в Сибирь. Вот некоторые из них:

ВЕЛИКИЙ ПОЧИН

К 100-летию Ленина в СССР была возрождена традиция «Великого почина» — коммунистических субботников, бесплатной работы. Ленин в 1921-м первым носил бревно в Кремле.

Весенним днём, давным-давно,
Один мудак поднял бревно,
И с той поры полсотни лет
В его стране покоя нет.

Сумели люди из бревна
Наделать всякого говна,
Распространив на целый мир
Его, как лучший сувенир.

Обязан каждый всё равно
Боготворить всегда бревно,
С восторгом думая о том,
Что тесно связано с бревном,

И быть готовым каждый миг
Поднять истошно-бравый крик.
И как один все заодно
Ещё сто лет таскать бревно.

И хоть таскающим бревно
Должно бы это быть смешно,
Но что смешит их? угадай —
Их больше всех смешит Китай.

Как там, не зная о бревне,
В своём все возятся говне,
И вот уж двадцать лет подряд
Цитаты хором голосят.

И люди чешут языки:
— Ах, дураки!.. ах, чудаки!..
У них соломинка видна,
У нас не видно и бревна.



КУЛАК РОССИИ

21 августа 1968 года, день вторжения советских войск в Чехословакию.

Всегда в России было так:
Исход раздора или спора
Его Величество Кулак
Решал, как довод и опора.

Бывал с ним прав любой дурак —
Кто с кулаками, тот и гений;
Его Величество Кулак
В России выше убеждений.

Он и поныне не обмяк,
И не ослаблен он прогрессом.
Его Величество Кулак
Прогрессу стал противовесом;

Во всём его заклятый враг,
Тупой, холодный, злой и мрачный,
Его Величество Кулак
Зовёт прогресс на бой кулачный.

Опять, насилия маньяк,
ПоднJсенный под нос Европы,
Его Величество Кулак
Народы гонет рыть окопы.

Болгарин, немец, венгр, поляк,
Вас кулаком погнали к чеху,
Его Величество Кулак
Увидел в нём себе помеху.

Но и в беде есть добрый знак,
И с ним нельзя не согласиться:
Его Величество Кулак
Грозится, если он боится.



СЛАВЯНСКАЯ СТИХИЯ

К 150-летию восстания декабристов. Цитаты из Пушкина и из допросов декабристов.

В декабрьский день
У стен Сената
Угас надежд России свет,
И тлеет отблеск этой даты
Сто пятьдесят прошедших лет.

Свободы ветер из Европы
Овеял тёмных россиян,
И вот за своего холопа
Вступилась горсточка дворян.

Был смел их план и пыл неистов,
И в каждом добром сердце пусть
Разбудит имя декабристов
Восторг, сочувствие и грусть;
Что «истуканами стояли»,
Храня святую тайну секты,
Они парили высоко,
Рождая смелые прожекты
«Между лафитом и клико».

Пусть им дворяне были чужды,
Их честь, и спесь, и благородство
Превыше прочего всего;
А что же стержень руководства?
«Жеманство, больше ничего».
Не за дворян, не за Россию...
На смелость действия нет силы;
Когда момент судьбы настал,
Кто вёл солдат на край могилы,
Но рядом с ними сам не встал?
Покорность власти, страху, мукам...

Сбежал «в унынии и страхе»
Диктатор бунта Трубецкой,
«Вообразив себя на плахе,
И казнь свою в толпе людской»;

Ушёл растерянный Рылеев,
«В бессильи рухнувших затей»;
Не наказав огнём злодеев,
Покинул площадь и друзей.

Где Якубович? — сила злая,
Герой, бунтарь и дуэлянт.
Он «с разрешенья Николая
На штык навесил белый бант».

А те, кого мороз по спинам
В строю был рад заледенить,
Могли бы выстрелом единым
Судьбу России изменить;

Застыв в каре у стен Сената,
Уже на смерть обречены,
Что ж не стреляли те солдаты
Презрев и царство, и чины?!.

Подставя грудь под царский меч,
И «гордо милость отвергали»,
Пока не сбила их картечь?!

Пусть ненавистна барства плеть,
Но что им в этом было нужды,
— Когда над ними встала смерть?!

В тот день несли они в себе
Свою славянскую стихию —
Покорность рабскую судьбе.

Во всём покорность, хоть убей...

И перешла в наследство внукам
Стихия дедовских кровей.

Я был одинок и тосковал по общению с друзьями. А они стали меня избегать, как прокажённого: каждый подавший заявление на эмиграцию немедленно становился изгоем общества — желание уехать было почти равносильно измене Родине. Все хорошо знали пример осуждён¬ного «за измену» Анатолия Щаранского, вся «вина» которого была в желании уехать. Друзья боялись со мной встречаться. При постоянной слежке, в атмосфере доносов дежурящих в подъездах лифтёрш на приходящих ко мне могла пасть тень. И тот мой друг, с которым я разговаривал год назад, тоже перестал мне звонить — телефон мог прослушиваться. Не желая навредить ни ему, ни другим, и я не звонил. Однажды поздно вечером всё-таки раздался звонок того друга:
— Слушай, я говорю из автомата, — приглушённо: — Хочу забежать.
— Конечно, заходи, — я обрадовался и приготовил остаток коньяка.
Но пришёл он не скоро, объяснил:
— Не хотел ставить машину возле твоего дома, запарковался в нескольких кварталах отсюда, поэтому и задержался.
— Я понимаю. Лучше быть осторожным.
— Ну как — получил разрешение?
— Всё ещё жду, скоро год уже.
Разговор не клеился, друг был какой-то неспокойный, точно боялся, что сейчас придут и арестуют меня, а он попадётся вместе со мной. Не так мы разговаривали все тридцать лет нашей дружбы, наступила между нами какая-то полоса отчуждения. Я понимал его опасения, но в душе страдал, чувствуя себя униженным и оскорблённым не только властью, но и отчуждением друзей. Это было типично советское, русское явление. Сто пятьдесят лет назад Ф.Тютчев писал:

Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить.
У ней особенная стать,
В Россию можно только верить.

Я в ту, Советскую, Россию больше не верил. И когда друг ушёл, я сел и написал стихотворение:

ОТЧУЖДЕНИЕ

Предавшим тридцатилетнюю дружбу перед моим отъездом из России.

Наши дружеские обычаи,
Где же вы в мой тяжёлый час?
Отчуждение и безразличие
Окружили меня вместо вас...

И друзья мои, бывшие братья,
Запропали куда-то вдруг.
И оставили без пожатия
Для прощанья протянутых рук.

Я их ждал, собирался проститься,
На прощанье хотел обнять,
Эти старые милые лица
Я увидеть мечтал опять.

Но молчал телефон, и двери
Дожидались напрасно их.
Привыкал я считать потери —
Отчужденье друзей своих.

Эту горькую неудачу
Не хочу пожелать и врагу;
Не зову, не жалею, не плачу,
Но понять никогда не смогу.

Безразличие и отчуждение
Поселяются в тех сердцах,
Где воспитаны от рождения
Послушанье и рабский страх.

И аршином его не измерить,
И умом этот страх не понять,
Можно только в него поверить,
Как в особую русскую стать.

В те грустные месяцы я писал много стихов. У меня были две профессии — хирургия и поэзия (как жена и любовница, по выражению моего двойного коллеги Чехова). Я был оторван от хирургии, и поэзия — это всё, что осталось во мне от прежней жизни. Ночами сидел дома в своём кабинете, писал и всё думал и думал: разрешат — не разрешат? Иногда приходила завёрнутая в одеяло Ирина и грустно сидела на диване, думая о том же самом. Нам не надо было разговаривать — мы понимали друг друга молча.
Как-то раз я ей сказал: «Мне кажется, нас выпустят...» Она мне верила. Но на случай отказа у меня был план: мы фиктивно разведёмся с Ириной, она с сыном подаст новое заявление и уедет в Америку. Когда-нибудь потом я смогу присоединиться к ним. Как и когда? — этого я не знал. И не знал, как они вдвоём справятся там без меня? Но это мы не обсуждали: я уже выучил первую американскую поговорку: don’t trouble troubles until troubles trouble you — не беспокойся о своих беспокойствах, пока беспокойства не побеспокоят тебя.
Но вот 30 декабря 1977 года с замиранием сердца я в очередной раз позвонил в ОВИР — узнать о движении наших дел.
— Вам разрешили выезд, — сказала капитанша КГБ.
Пытка ожиданием кончилась! С визами на руках я купил билеты в Вену на 8 февраля.



ОТЪЕЗД


По тогдашним правилам нам было предписано за день перед отлётом привезти рано утром на таможню свой багаж — «на досмотр» (как называли таможенники), или «на шмон» (как языком заключённых называли все другие). Для иммигрантов имелся короткий список разрешён¬ных и длинный список запрещённых к вывозу вещей. Это и была единственная за весь период выезда официальная инструкция от властей.
Мы брали с собой только самое необходимое: для всей будущей жизни у нас на пятерых было восемь средней величины чемоданов — бельё, одеяла, дешёвая посуда и немного одежды. В двух чемоданах были две мои пишущие машинки (с русским и латинским шрифтами) и небольшой магнитофон сына. Всё это выгребали и раскладывали на длинных столах три таможенника — двое мужчин и женщина.
Нам полагалось стоять в стороне, чтобы не могли тайком ни вытащить, ни подложить что-нибудь запрещённое. Такие случаи бывали: люди пытались вывезти семейные драгоценности, что строго запрещалось. (Правда, в благословенной России всё можно сделать за взятку — только надо было уметь дать её поосторожней.)
Таможенники во всём мире народ настороженный, но советские особенно хмуры и к нам относились, как к врагам или контрабандистам: всё вызывало у них подозрение. На машинки они уставились даже с некоторым ехидством — ага, мол, попался!
— Это для чего?
Я мог бы ответить, что собираюсь продолжать писать стихи, книги и научные статьи. Но чем меньше объяснений, тем проще. Начать объяснять, это их только насторожит. Я просто сказал:
— Машинки раз

Отзывы

Заголовок отзыва:
Ваше имя:
E-mail:
Текст отзыва:
Введите код с картинки: